Ладно взятка. Вот у Мыльника Большого, например, кроме лучшего друга в приказах, есть меж гостинодворцев худший недруг. Нахватал недруг поставок в Стрелецкий и Бронный приказы, там у него тоже приятели. Потому и сведал первым, что летом начнется на югах война. А что пожары, утопления, протухновения и раздранья воинского государева добра происходят на войнах мгновенно и в лучших количествах — это и Мыльник понимал. Да поди ж ты, вовремя не вспомнил, и теперь, коль теперешний царь впрямь лихие битвы по Ногаям развернет, недруг, восходя от денег к деньгам, от славы к славе, как нить дать выживет с гостиной сотни Мыльника, до обмылка сотрет.
В гостях Головина, боясь и притулясь в одном углу, сидели даже зодчий и художник. Грядущее зримо пугало их тем, что вот вдруг вместо православных церквей потребуется строить на Руси костелы да еще каким-нибудь свежим поганым пошибом расписывать их изнутри, а они не умеют. Но все же ужасала и сплотила под своим крылом здесь всех не только видимая каждым и для каждого своя опасность, но и огромная, слепая, обволакивающая сухо неизвестность, происходящая от этого царя.
«Удержав с тылов», страх скоро, впрочем, утомляет. Ужас завершает вмиг свое внушение. Бояться — стыдно и противно: и даже совершенно отрезвевшим нельзя долго за столом без куража и цели. Помалу «с тылов» все бесстрашней, освирепленней, неистовее переходили в атаку, пьянея от дерзновения, уже не поспевая дыханием за небывалым... Снова в ход пошли древности и православие — но уже иначе: панцирной твердостью коробок «гуляй-городов» то тут, то там крепя наглейшее стремление.
Старший Шуйский, стерегущий весь стол на его дальнем, «верхнем», углу, сего-то и ждал. Распалялись свои! (А давно ли?.). Князь облюбовывал их долго, наблюдая тайком, выбирал. Вновь, по прошествии опалы, постепенно утвердясь тихим водителем Думы, сперва не упускал потворствовать украдкой «смелости» перед царем самых запальчивых ребят. Любые возражения единодержцу, самые резкие, спесивые выходки — он увидел — никому нимало не опасны. Это обрадовало князя: бояре и стряпчие войдут скоро во вкус удальства, уверятся в своем непоротом могуществе.
— Да не бойся ты его, Воейков! — советовал уже сам Шуйский самому пугливому из Думы дворянину. — Уж кого-кого — меня! — и то друзья от казни упасли, из ссылки вынули!.. Так что не его — меня тебе теперча побояться надо!.. Татищев лаял на него — глаза в глаза, — что телятину ему на ужин подали в пост, и то все как вода с гусяти с языка сошло... А уж тебе, карасик яхонтовый, что робеть? Рабов своих смешить только, позориться...
И сомневавшийся прежде во всем думный боярин после сих счастливых научений, кстати сопровожденных новым чьим-то беззаветным вскриком перед самодержцем (а вот уже и собственным!), спокойно и уверенно вступал в Китайгородский тесный круг, тайный союз освобождения боярства.
Князь вдруг поднял руку. Застолье остановило свое алчное, с чистым присвистом звучание, думая, что старший будет говорить. (Словно что-то зашлось в верхней точке, в крайнем нетерпении не зная, куда и как ему обрушиться, что-то очертенело вращенное: городошный пернач? бич? меч?.). Но рука княжья пока лишь предупреждала: в наставшей немоте все услышали возобновившийся Артюшкин плач. И явственно: Артюшка приближался сквозь все комнаты и приговоры мамок и кормилиц. От страшного удара в самый низ разукрашенной толстой двери та чуть-чуть наконец приоткрылась, и все увидели разбуженного. Артюшка, зареванный и златокудрый, встав в проеме, радостно и зло смотрел на заговорщиков. Мать-окольничиха подхватила его сзади на руки, но по отчаянному требованию малыша принуждена была все же войти с ним в освещенную горницу.
— Уж не знаем, что и делать нам, — пожаловалась мать немым гостям. — Не спим, просимся к вам. Слышим — веселятся тут, и нам, бутускам, надо...
Артюшка действительно тянул ручки к разнородным бородам, победительно гулил и словно ожидал чего-то, вопрошал продолжения дивного действа, только что прерванного.
Головин молча поднялся перенять у жены, унести в постель сына. Но князь Василий придержал его. Князь сам подошел к маме-окольничихе, и, по старости не принимая на ручки, только тепло ссутулясь над ребенком, начал с ним играть. Бояре, окольничий, четыре святителя, два дворянина, зодчий, купец и художник смотрели на то. Игра князя была проста, странна и восхитительна, но кто сидел прямо против его краткой, статным воротом увенчанной спины, ничего тот не понял. Из-под большой, вмещавшей все лицо князя Василия, желтой при перстнях ладони, переводимой им от бороды его ко лбу и наоборот, каждый раз Артюшке открывалось новое, хоть и то же старое лицо: вот оно предоброе, приветное (ширк — огневые кольца над костяшками), вот — глупо-лютое (опять костяшки и огни), напуганное... веселящееся... плачущее... узкоглазое... замышляющее... спящее... косое... преласковое (пламенные камни)... и наконец спящее... Поначалу Артюшка протягивал пальчики к мгновенным морщинкам, блаженно смеялся, потом просто так любовался... и вдруг, притомясь, сложил голову маме на грудь и закрыл глаза...
Шуйский, став толков, повел огнями — уноси, и повернулся к изумленному застолью с усилившейся истовостью ждущему несказанного княжеского указания...
— С самого начала, — прошептал князь, — я вам говорил, что царствует у нас не сын Иванов, а расстрига! Чуть башки не потерял, Москва меня тогда не поддержала! — Шуйский помрачнел, оглянув очи товарищей, и каждый содрогнулся. — Ну пусть бы он был ненастоящий, — вдруг опростел, обмяк, — да человек хороший. А то что ж? Сами уже видите, к чему идет и до чего доходит... Знаю подлинно, — вновь выпрямился, широко раскрыл глаза, — из Польши подойдет большое войско и поработят нас! Разорят веру и искоренят все церкви Божии! Не повалим сейчас дурна древа — вымахнет под небеса. И тогда наши малые детки, — князь указал чуть дрожащей рукой на дверь, за которой укрылись Головина с задремавшим Артюшкой, — в колыбельках станут плакать, жалиться Отцу Небесному на тутошних отцов своих, что не упасли от беды!..
После слова старшего и присяги ему всех гостей подробно обсуждалось дело хитроумного изгнания Литвы и дворцового переворота. Оба окна горницы были разволочены, под ними по саду ходили с чеканами верные холопы-витязи Головина, следили, чтобы никто опричь них под окна не сунулся и вообще не появился в окоеме сорока сажен.
Но внизу деревья и холопов уже смешивала тьма, и выше отовсюду близилась, равняла городьбу слепая туча. Тогда крамольники заволокли слюдой и ситцем окна и затеплили перед собой на столе тонкие свечи.
— Если меня убьют, то... — деловито говорил новгородец Садок Крюк, назначенный старшими в заветный день ведать входы и выходы Набатной башни.
— Господь с тобой, как можно? — покрестил кто-то над свечами его.
— Нет, нет, — поддержал другой, — не говори так, чур тебя.
— Да подожди ты со своим чураньем! Давайте здраво: если убьют — то... — знай говорил Крюк так просто и здраво, без малейших теней боязливости или величавости, точно речь шла о том, что веников не хватит в баню или что соскочит с тележной оси колесо, так что иереям поневоле верилось, что это говорит с ними воистину какой-то человеко-дух, безукромный и неуничтожимый.