Служивые, без лишней ревности еще походили-пошарили — вокруг и в стежок деревни — до полудня. Не знали они, что их висельник — местный, а то получше поискали бы. Значит, ушел в поле, только вздохнули они, выпивши зеленчаку у дьячка, — не за ним же! — людям Васьки-царя страшно рыскать малым числом в этих краях, да еще за бесом, который руками всплеснет — цепи свалятся. Значит, поехали дальше, укрепив собою стражу при останних. На месте наврем: мол, ведун бросился вплавь с нашей стрелою в спине, поелику и утоп...
Одна из обгорелых их стрел, действительно, нашла Владимирского. Симина соседка Грина, неся на плотик белье, отняла ее у детворы и подарила на память Никитке. Он по вечерам любил разглядывать ее — с насаженными, своим запахом сухо пылящими в нос подосиновиками и груздями.
Стрела, как человек, годилась для многих дел разом. Ею можно было нацарапать на столе или на сухой коже какое-нибудь слово. Мерить, вместо плотницкого аршина, доски или время — в землю ткнув: вот тебе и переносные тень-часы. Или заместо шила. А то — на растопку (туда, в печки стрелецкие, они все скоро и отправятся, потому что мушкеты все лучше)... Но при взоре на стрелу, где б ни прилажена была в хозяйстве, видеть будешь всегда лет ее — уж так сделана...
Пел, не прерываясь, чудом каким-то не теряя дыхания, сверчок. Будто вечно отваливающийся куда-то — на необъятном краешке начала мира. С ним соглашались березовые поленья в печи. Благоухание их и теплынной вьюги за окном — нездешней и домашней, как река, всем рассказывали все...
Бывший еретик и волхв Владимирский Никита довольно долго жил у бабы Симы в захребетниках. Он и на отчине пользовал хворых — недужащих как душою, так и телом. Но и тех и других лечил травками, а как пороки отворяются, чудесно позабыл. Впрочем, и травки его тем и другим помогали. Помалу он выучился и пахать, не тоня плуга, и молотить, не убивая людей, и даже ездил на барщину, зимой — рубить лес, летом — жать: здешний помещик, ровесник и школьный приятель Никиты, был рад неучтенным по верстке работным рукам. По старой памяти малопоместный дворянин звал книжного нежного Никитку на сыту и сбитень, и тот ходил, ведя с собою полдеревни иной раз. Оба они, и помещик, и пришлый бобыль, когда шляхетские и холопские нахальства зашли по русской земле слишком далеко, вступили в ополчение одного гуртовщика, шедшее из Нижнего на выручку Москве, отчего и пропали в железной дубраве истории для подслеповатых зениц летописца уже совершенно.
Но ветры цвели и горели — а слепцы-летописцы всегда ведали ветры: и — на осколке разбиенной взрывом башни — лик Девы Матери остался невредим, и скликали солнца птицы; плыл по затопленной Туле на гондоле, точно по Венеции, Болотников, и в родовом затоне молодящийся староста саноцкий Станислав Мнишек смертельно боялся жены... И многое, многое еще случилось с лицами воспоминаний наших. Но это — все та же история.