Дней через пять после Лютасова отъезда я решил опробовать его камеры, просто из любопытства, и оставил их включенными на целый день. Когда я вернулся из города, включил компьютер и прокрутил запись, то увидел Байшу с пылесосом, Байшу, поливающую фикус, и, наконец, Байшу, целующую пистолеты. Она снимала их один за другим, заглядывала в дуло, прикладывала к губам и вешала на место. Я прямо оторопел, когда это увидел. Так вот у кого ключи от оружейного шкафа! Услышав мои шаги в передней, служанка спокойно повесила дерринджер на крючок, закрыла дверцу, сунула ключ в карман и отправилась на кухню. Погоди-ка, Хани. Я сейчас писал это и всю дорогу пытался поймать ускользающую мысль. Камеры. Пистолеты. Додо. Дерринджер. Нет, не могу.
* * *
О чем я думаю? Откуда взялась Додо, вот о чем.
Есть такие сумчатые зверьки, которые едят что попало, у них два влагалища – и две жизни, надо полагать. Их называют энеевы крысы и используют в саперном деле. Хозяин Додо пристроил крысу в мою спальню, чтобы та занесла в зубах подушку, набитую нитроглицерином. Этого хозяина я так ни разу и не видел. Зато подельника видел дважды: двадцать второго января и второго февраля, в кафе «Аш Фарпаш», заставленном шахматными столиками. Во второй раз я заказал там кашасу, и она оказалась сущей отравой.
– Ласло тебе не враг, – сказал метис, повесив на стул свою куртку с тысячью молний. – Если бы не осечка с чистильщиком, он взял бы немного денег и отпустил тебя на свободу. Уж я-то в людях разбираюсь, у меня весь череп в шишках. Хочешь потрогать?
– Нет, спасибо.
– Человек, который тебя выручил, уже не хочет твой дом, потому что у тебя его нет. Ясное дело, можно купить нотариуса и потерять старухины условия, но это будет стоить половину дома. Да прибавь еще налоги на дарение, останется медная мелочь.
– Старухины? Следи за своим языком.
– Следи за моими губами, ниньо. Принесешь драгоценности. Про цитрины мы тоже знаем, как видишь. Ферро хочет эти цитрины. Он спишет твой долг за услугу, вернет пистолет, и ты будешь должен только мне, за посредничество.
– Еще и тебе должен. Может, тебе фунт моего мяса отрезать?
– Шутишь? Ты же сам давал женщине померить колье. Вот его и принесешь. Не забывай, что Ферро держит тебя между большим и указательным пальцами, будто садового жучка.
Я залпом выпил остаток кашасы. Все-таки в метисах есть что-то ломкое и умилительное, я их полюбил, еще когда читал Амаду, лет в четырнадцать, в «Иностранке». Мы могли бы стать приятелями, я рассказал бы ему про книжную Баию моего детства. Но какая там дружба, droga!
В тот день я был уверен, что попал в переделку. Когда попадаешь в переделку, начинаешь замечать нехватку слов, жестов и возможностей, которыми все вокруг было усыпано – вот только что! – будто тополиным пухом в июньском городе. Стены вокруг тебя сдвигаются с той же скоростью, с какой сгущаются твои обстоятельства, и вот уже никто не зовет тебя на стакан чего угодно, да и ты никого не зовешь, как будто боишься передать заразу.
– Цитринов у меня больше нет, – твердо сказал я. – Но есть другая вещь, очень дорогая, музейная. Я сам продам ее антиквару и отдам все, что выручу. Вещь чистая, не в розыске, досталась по наследству. Дай мне неделю, чтобы это устроить.
– Советую тебе выручить не меньше тридцати кусков. Столько теперь стоит твой пистолет. Удачи тебе в делах. – Посланник допил свое пиво и ушел, высоко держа кудрявую голову.
Как же, чистая, досталась по наследству. Ворованное счастье любого слаще, как говорила няня Саня. Тавромахия провела со мной двадцать лет, для нее это мелочь, молекула времени, а для меня – серьезный ломоть. Она хранилась на дне коробки, зарытой в стружку в углу сарая, где наш сосед Йозас держал когда-то токарный станок. От давно разобранного станка осталась только ржавая станина и несколько шелестящих слов: шпоночный паз, шпиндель, шестерня. Я приходил туда один, обматывал руку тряпкой, запускал ее в колючую стружку, доставал жестянку и разглядывал тавромахию, подсвечивая карманным фонариком. Она была накрепко связана с Зое, но не тем, что раньше принадлежала ей, а скорее сочетанием фактуры и цвета. В детстве я представлял тетку женой полковника, вернувшегося из индийских владений в экипаже, заваленном слоновьими бивнями, штуками голубого шелка и ширмами из палисандра, хотя знал, что она выросла в коммунальной квартире на Малом проспекте, недалеко от красно-кирпичных общественных бань.
* * *
Я уже начал привыкать к стылым стенам, но сегодня меня просто трясет от холода. Чувствую каждый заледенелый сустав, каждую мерзлую связку, хоть кричи. Прямо как на той веранде, которую я снимал в Паланге у толстой Марты, когда меня вышвырнули из университета.
Марта боялась пожара и не разрешала топить печку с узкой изогнутой трубой, она называла ее буржуюс – печь была явно мужского рода, чугунная, на львиных лапах с дымом, ползущим из всех щелей. Однажды я постучал в ее дверь, держа в руках купленный в комиссионке винил Беко. На конверте был нарисован мост в сиреневой мгле, точно такая же мгла стояла за окнами моей веранды. Стратагема: для вида чинить деревянные мостки.
Меня впустили, в комнате было как следует натоплено, я согрелся и чуть не заснул, но тут Марта вернулась с подносом, ее плоские скулы светились малиновым светом. Я послушал пару песен, напился чаю с водкой и собрался уже уходить, но вдруг закашлялся: комната поплыла у меня перед глазами, а ромашки на шторах завертелись, будто китайские огненные колеса.
– Это вроде астма у тебя, студент, – сказала Марта прямо над моим ухом. – Ложись на кровать, отдышись. Ботинки-то сымай.
Она вышла на кухню, погремела там каким-то ведром, вернулась, выключила проигрыватель, сняла платье и легла рядом со мной. Голая Марта была похожа на древнеиндийское слово pusṣṭás, что значит обильный, груди ее лежали, как две срединные s, буква ṭ проходила по животу, заканчиваясь рыжеватым завитком. Самое время удирать, подумал я, крепкие пальцы стянули с меня свитер и расстегнули джинсы, но тут я перестал кашлять и сразу заснул, сбежав от хозяйки в единственное место, куда отступать не зазорно. Во сне я сидел на постели в четырехстах километрах севернее Паланги, в номере тартуского отеля. Вот ты где, Косточка! – сказала тетка, но тут натопленная тьма сгустилась, и мужицкая рука похлопала меня по плечу:
– Согрелся, студент? Уходи, я люблю спать одна.
Наутро мы столкнулись лицом к лицу во дворе, вернее, сначала я увидел хозяйкину спину, обтянутую красным свитером, – Марта чистила крыльцо железным скребком, у меня сразу заныли зубы от размеренного скрежета. Свитер у Марты был грубой вязки, колючий даже с виду, я бы сам в таком ходил. Утро тоже было грубое, красный морозный рассвет не сулил передышки, ветер продувал сосновую рощу насквозь. Рыжая и ражая рысь морская рыскала, сказал бы варяжский принц, написавший «Висы радости», вот только радости я не испытывал.
* * *
Поначалу я радовался, что сижу в одиночке: никто не пристает с историями, никто не нарывается на драку, а теперь – другое дело, я бы неделю не ужинал, чтобы провести с соседями справа несколько часов. Судя по голосам, за стеной сидят молодые воры, портовая шпана, если бы я сказал им, что я тоже вор, они бы со смеху померли. Ладно, нужно сосредоточиться и продумать каждое слово вечернего разговора: я собираюсь говорить с Пруэнсой начистоту, я заставлю его повернуть ко мне свое желтое потрескавшееся ухо и выслушать, что я хочу сказать.