Я сполз со скамьи на пол, лег в шавасану и стал думать о том, что скоро увижу руа Ремедиош. Думать о хорошем. В рукаве у меня еще одна карта – спиленный боек. Почему они сами об этом не спрашивают? И почему мне так и не показали пистолет? Хотя понятно почему. Система всегда морочит тебя тем, во что ты веришь. Думать о хорошем. Завтра поедем домой. Полиции придется сорвать печати, и я смогу обойти все комнаты, взять пару свитеров, постоять на террасе и посмотреть на реку. Думать о хорошем.
Жаль, что я потерял тавромахию, было бы здорово забрать ее с собой и положить под тюремный матрас. Надо улучить время и поискать ее как следует. Как там говорила Байша: беличья пропажа рано или поздно прорастает орешником?
* * *
Когда тетка умерла, Агне уехала в Агбаджу. Ходили слухи, что она нашла себе кого-то в тамошней миссии, но когда в прошлом году сестра явилась в Лиссабон с ребенком, спящим днем и ночью, будто король жемайтов в горе, я не стал ее расспрашивать. Агне бродила по дому, улыбалась и не вспоминала о нашей ссоре. Хотя поссорились мы крепко, в день теткиных похорон. Когда нотариус Кордосу прочитал бумагу, сестра отшвырнула стул и вышла, а в комнате стало так тихо, как будто он сказал, что завтра начнется война или, прости господи, чума.
– Русская классика. Пожилые помещицы часто завещали имение смазливым лакеям, – сказала Агне, когда гости ушли, и тогда я ее ударил. Поверишь ли, это была первая женщина, которую я ударил, и не могу обещать, что последняя, ведь я не испытал угрызений совести. Лютое виленское ratio глядело из ее глаз, сырое, неистребимое чванство заречной слободы. Я часто представлял себе двух ее отцов, проворных белобрысых гадов, до сих пор, наверное, живущих на берегах Нерис. Отцы слились в моей сестре, как шестеро детей Шивы в теле победителя демонов.
– Хорошо, что я тебе не сестра, – сказала Агне, потирая вспыхнувшую щеку. – Подавись своим наследством, чтоб оно сгорело.
Написал это и вспомнил, что однажды уже слышал это не сестра. Под душным персидским ковром, накинутым на крышку «Безендорфера». Когда Агне поцеловала меня в первый раз, я отшатнулся и со всего маху навалился на педаль, послышался хриплый собачий вздох, в глубине рояля что-то укоризненно загудело.
– Не бойся, я ведь тебе не сестра, – прошептала Агне. – Я тебе седьмая вода на киселе, нам все что угодно можно делать.
Делать с Агне все что угодно я не хотел. Однако сестра была условием этого дома, я слушал ее шепот, думая о ящичках комодов, похожих на пчелиные соты, и витражных дверцах секретеров в кабинете хозяина. Полагаю, что не я один так поступал. Молодая жена Фабиу наверняка думала о том же самом, когда закрывала глаза и позволяла мужу делать с собой все, что он хотел с ней делать. Она думала о ленивых завтраках на залитой солнцем террасе, о золотистом столбе пыли на чердаке, о стрекозах, обнимающих виноградные ягоды. Она думала о дюжинах Quinta do Noval в винном погребе и рассохшихся шкафах, набитых столовым серебром. И еще она думала о Зеппо, похоже, она только и делала, что думала о Зеппо.
Я так и не понял, куда он потом подевался, этот испанец. Не уехал же он на остров Армона таможенником, чтобы не видеть людей, а видеть только морских звезд, умирающих к вечеру на песке. Она называла его Зе, так же как я называю своего друга Ли, здесь вообще любят сокращать имена, а мое вот не сокращается, если его сокращать, получится не лузитанское имя, а кудахтанье какое-то. В Тарту я слушал истории про этого парня и молчал, улыбаясь. Мне хотелось спросить, держал ли он свою голову на весу над ее плечом, чтобы она не чувствовала тяжести, чтобы она сказала: какая у тебя легкая голова. Но я не спросил.
Никогда не задавай вопросов о прежних любовниках, убей любопытство. Иначе прожорливое тело твоей любви будет обнажено.
* * *
Сегодня адвокат был довольным и сонным, как оса в варенье. Он принес мне «Преследователя», как я и просил, такого в тюремной библиотеке днем с огнем не сыщешь. Сказал, что купил в русском магазине на авениде ду Бразил. Трута повесил пиджак на спинку стула, его бритый подбородок лоснился от пота – глядя на него, я осознал, что в первый раз не дрожу от холода в комнате для свиданий. Видение лиссабонской весны, плещущейся там, откуда пришел этот человек, не сознающий своего счастья, брызнуло мне в глаза и заставило зажмуриться. Разговор был коротким, я быстро вернулся в камеру и теперь лежу в обнимку с Кортасаром в синей обложке, смотрю на потолок и вижу не синего осьминога, а контур неизвестного острова – так, наверное, выглядит Исабель с птичьего полета.
Бога ради, думаю я, наблюдая, как солнечный луч перемещается по острову с юга на север, зачем им было накручивать такой сложный сценарий? Сунуть хозяина в тюрьму и тихо купить здание по цене козы или гиматия, а то и вовсе за пару медных оболов? Грамотно придумано: ясно, что я растеряюсь и от великого своего ума поверю в то, что являюсь главным подозреваемым. Вот оно, неистребимое малодушие эмигранта, кротость человека в старой шинели, человека без друзей и без денег, да чего там, человека без лица. Ясно, что чувство вины за то, чего я не делал, смешается в моей голове с чувством вины за то, что я сделал, и затопит мой воспаленный мозг паникой, будто ячменным пивом, которое боги выдали за кровь, заливая им поля и жилища египтян.
Сегодня я весь день вспоминаю женщину, которая вертела меня, словно абрикос, примеряясь к зеленому недозрелому боку и не решаясь вонзить в него зубы. Я мог бы стать ее другом, любовником или хотя бы японской куклой надэмоно – это такая соломенная кукла, которой натирают больное место, или относят в храм, или просто бросают в огонь. Я мог бы стать абрикосовой косточкой, раз уж ей так хотелось, и дать ей покой, обыкновенное утешение, то есть свободу.
Свобода не существует без спокойствия (всякая тревога уже не свобода), как писал любимый теткой Ф. М. Д., которого я не читаю, а если читаю, то ловлю себя на желании завязать бороду узлом, чтобы отогнать демонов, как делают знающие люди. Еще неделя без бритья, и я смогу сделать не слишком крупный, но убедительный узел.
Когда весной две тысячи третьего я разговаривал с теткой по телефону, сидя с ногами на стойке бара, потому что уборщица разлила по полу мыльную воду, я еще не знал, как мало ей оставалось жить, но мог бы догадаться, прислушиваясь к убегающему, матовому, неплотному голосу. Слышно было хорошо, но помехи были в самом голосе, как будто тетка пыталась перекричать хлопанье бакланьих крыльев и грохот прибоя.
– Я не смогу приехать, – сказал я, – на днях только на работу устроился. Ты уж прости.
– Со мной здесь пан Грабарчик, он приехал повидаться, и еще разные люди.
– Надо же, и Грабарчик там! – Я почему-то обрадовался.
– Да, он со мной, не беспокойся. – И тут нас разъединили. Я не беспокоился. Я не хотел уезжать из города, я был немного влюблен и до смешного беден, но, сказать по чести, это не было настоящей причиной. Видишь, Хани, я пытаюсь назвать настоящие причины, будь у меня психоаналитик, он бы мной гордился, пошуршал бы тетрадкой и сказал бы, что мы продвигаемся вперед. На самом же деле я продвигаюсь назад и делаю это так быстро, что февральский ветер свистит в ушах. Ты в детстве каталась с высоких ледяных горок, стоя на прямых ногах?