Да, Мур был очень сложен и труден, но как же было трудно ему самому! Маленький «Марин Цветаев» – называл его когда-то отец, Сергей Яковлевич… И радостно, что все же нашлись люди, и их немало, которые сумели понять, что он просто был «трудный сын» «трудной матери», и не бросили в него камень…
В Ташкенте я встретилась с Муром единственный раз. Мы случайно столкнулись на улице накануне моего отлета в Москву. О том, что он в Ташкенте, я понятия не имела. Еще в Москве я слышала, что он в Чистополе, в интернате для писательских детей. С Лидией Бать, с Изей Крамовым в те годы я не была еще знакома. Да и вообще в Ташкенте я мало с кем встречалась, а те, с кем встречалась, не знали ни Марины Ивановны, ни Мура, так что и разговора о них никогда не возникало. Я жила очень замкнуто: ребенок отнимал все время и силы. Из моей комнаты был отдельный выход прямо на улицу, а все жильцы ходили через двор. Я почти ни с кем не общалась. Стояла страшная жара, окна были всегда завешены мокрыми простынями. Водой запасались на рассвете и до вечера на улицу боялись высунуть нос. А когда спадала жара, я брала сына, бежала в заброшенный парк и гуляла дотемна, укладывая его спать в коляске, чтобы он хотя бы немного подышал воздухом и прохладой. Ему уже исполнился год. А я дала себе слово: как только брошу кормить его грудью, тут же уйду на фронт, оставив сына старикам. Муж умолял меня этого не делать, но, видя мое упрямство, советовал обратиться в Москве в Политуправление Военно-Морского Флота и просить направить меня на Балтику, во флот. Однако в Москву был нужен специальный пропуск, который мне никто в Ташкенте не выдал бы. Мне помог Иван Тимофеевич Спирин, как я уже упоминала, он в Марах готовил штурманов для фронта и часто летал по вызову в Москву через Ташкент на своем «Дугласе». Мы с ним договорились, что он заберет меня с собой. Чтобы лететь в его «Дугласе», не нужно было никаких пропусков. Ну а в Москве? Конечно, это был риск… Когда мы приземлились в Москве на центральном аэродроме, напротив нынешнего метро «Аэропорт», то прямо к самолету был подан «опель» Спирина. Иван Тимофеевич велел мне быстро лечь на заднее сиденье, бросил на меня свой тулуп, скомандовал, чтобы я не вздумала чихать или кашлять, и сам повел машину к проходной. Он был в военном мундире, с Золотой Звездой Героя. У проходной машину остановили, стали проверять документы.
– Что у вас в машине, товарищ генерал? – спросил часовой.
– Личные вещи, – ответил Иван Тимофеевич и тут же, включив стартер, дал газ. Так я и была доставлена на Конюшки в пустой, заколоченный дом.
В армию меня не мобилизовали, у меня обнаружили туберкулез. Но на фронт, на Ладожскую военную флотилию, туда, где в это время находился муж, я пробралась (правда, это уже моя биография)…
Так вот, накануне своего отлета из Ташкента я бежала домой из Союза писателей, куда зашла попросить председателя Союза, узбекского писателя Алимджана, в случае необходимости помочь моим старикам. Бежала по улице, ничего и никого не замечая, и проскочила мимо какого-то молодого человека, лицо которого мне показалось знакомым. Инстинктивно обернулась, обернулся и он.
– Мур?!
Мы оба остановились. Он очень изменился, его трудно было узнать, но и я тоже изменилась. Он был очень худ, ничего от прежнего, пухлого Мура, щеголеватого, отутюженного, самодовольного или казавшегося самодовольным и скрывавшего под этим самодовольством свою неуверенность! Передо мной стоял длинный, тощий молодой человек с угрюмым лицом, в помятых брюках, в нечистой рубашке. Прямые брови были сдвинуты над переносицей, тонкие губы плотно сжаты, глаза смотрели холодно, настороженно, и всем своим видом, казалось, он как бы отталкивал меня. Я растерялась от неожиданности, увидев его, и от неприветливости его. Казалось, наши московские встречи были сто лет назад, да и были ли?! Я не находила что сказать, любой вопрос, любое слово казалось нелепым и неуместным. Ибо сразу возникла, оттесненная войной, эвакуацией, та страшная катастрофа… Я топталась в нерешительности и слишком затянула паузу, а он молчал. Помню только, я проговорила, что завтра лечу в Москву и не надо ли ему что-либо передать родственникам. Он сказал – кто-то из Толстых недавно уехал в Москву, и он послал письмо теткам. Кажется, еще что-то было сказано, и я поспешила убежать, сославшись на предотъездные дела…
Теперь мне кажется, он боялся бестактных вопросов о Марине Ивановне, которые ему задавали обычно при первой встрече, боялся, что я начну выказывать сочувствие, соболезновать, и заранее ощетинился. А может быть, ему просто было очень худо в тот момент; или, может быть, ему, щеголю, было неприятно, что я вижу его в таком неприглядном виде? Не знаю, но встреча эта, оказавшаяся последней, оставила у меня на всю жизнь тягостное воспоминание, и я казнила себя за свою растерянность. И только теперь по его письмам узнала, что переехал он уже в «Ноев ковчег» на улице Карла Маркса, 7…
Мур тоже мечтал тогда, летом 1942-го, уехать в Москву, но Москва еще не принимала москвичей обратно. Толстой обещал Муру устроить вызов, когда тот окончит школу, и Муру пришлось еще одну зиму зимовать в Ташкенте. Он рисовал плакаты и карикатуры на огромном беленом заборе за университетом на улице Карла Маркса. Это были своего рода Окна ТАСС.
1943 год Мур встречает в полном одиночестве, в своей каморке. Новый год начинается для него с военкомата, о чем он подробно рассказывает в письме к Муле 8 января:
Дорогой Муля!
Пишу тебе большое, откровенное письмо, точная доставка которого для меня исключительно важна, ибо это письмо имеет, в известной степени, значение итога всей моей жизни за три с половиной года – начиная с 1939-го г. Оно тебе многое объяснит и откроет, а я чувствую непреодолимую потребность в том, чтобы кто-то знал побольше обо мне, – и это не эгоизм, а попытка обмануть кромешное собственное одиночество, абсолютную внутреннюю пустоту. Л.Г.Б.
[147], с которой поручено передать это письмо, выполнит это поручение, я уверен, с максимумом добросовестности.
Ты уже знаешь по моим последним телеграммам, во-первых, о том, что я призываюсь на военную службу, во-вторых, что я мобилизован на трудовой фронт и уже десятого должен явиться на сборный пункт с вещами. Пишу сперва лишь о фактах.
Приказ о призыве граждан 1925 г. рождения появился еще 31-го декабря 1942-го г. Прочитав его, я решил пойти в военкомат 2-го января нового года из соображений чисто символического характера: новый год, начинается новый, неведомый этап жизни. Утром 2-го января я отправился в военкомат. Сначала пришлось отвечать на анкетные вопросы призывной карточки. Я не счел возможным скрывать того факта, что отец и Аля арестованы и что я жил до 1939-го г. за границей. Был ли я прав, поступив таким образом, или, наоборот, об этом следовало умолчать? Я до сих пор не могу ответить на этот вопрос положительно или отрицательно. Я последовал собственной интуиции, быть может, себе на погибель.
Так или иначе, я дал ответы по всем графам анкеты, и в тот же день прошел медицинскую комиссию. Ты знаешь, как эти комиссии действуют сейчас, так что я не буду распространяться об осмотре. Как я, впрочем, и ожидал, комиссия признала меня годным к строевой службе. Этим и закончилось мое первое посещение военкомата, и в 7 час. вечера я возвратился домой, изрядно измотанный (военкомат помещался в Старом Городе, а трамваи не ходят). Паспорт был у меня отобран, как и у других призывников, и было сказано явиться на следующее утро в 10 часов.