Впрочем, считаю, что предаваться чрезмерным ламентациям – недостойно и скучно. Кроме того, бессмысленно бередить свою рану – и тут подтверждается то, о чем я всегда говорил: что самый худший враг человека – это он сам, иными словами, очень многое в моей судьбе зависит от меня самого, от того настроения, которое я буду поддерживать или, наоборот, с которым буду бороться.
Надо быть мужественным, но это – не все. Переносить испытания – не так уж тяжело, но надо еще иметь веру во что-то, надо уметь надеяться, надо мечтать о будущем, и это-то мое слабое место. Я умею лишь вспоминать о прошлом, ибо лишь в нем я был счастлив, а настоящее, так сказать, подвело. Прошлое ушло безвозвратно; настоящее, хоть и понятно, но, по-видимому, недостаточно, чтобы быть принятым и прочувствованным; будущее же для меня – лишь конгломерат пустых слов и понятий, лишенных конкретного содержания: да, все будет лучше, но как, кому и когда – знак вопросительный.
Я вспоминаю Марину Ивановну в дни эвакуации из Москвы, ее предсмертные дни в Татарии. Она совсем потеряла голову, совсем потеряла волю, она была одно страдание. Я тогда совсем не понимал ее и злился на нее за такое внезапное превращение… Но как я ее понимаю теперь! Теперь я могу легко проследить возникновение и развитие внутренней мотивировки каждого ее слова, каждого поступка, включая самоубийство. Она тоже не видела будущего и тяготилась настоящим, и пойми, пойми, как давило ее прошлое, как гудело оно, как говорило! Я уверен, что все последнее время существования М.И. было полно видениями и картинами этого прошлого; разлад все усиливался; она понимала, что прошлое затоптано и его не вернуть, а веры в будущее, которая облегчила бы ей жизнь и оправдала испытания и несчастья, у нее не было.
Мне кажется, что для нашей семьи эта проблема взаимосвязи трех величин: настоящего, прошлого и будущего – основная проблема. Лишь тот избегает трагедии в жизни, у кого эти величины не находятся в борьбе и противодействии, у кого жизнь образует одно целое. У С.Я. всегда преобладало будущее; только им он и жил. У М.И. всегда преобладало прошлое, многое ей застилавшее. Об Але не говорю – не знаю. Я же всегда хватался за настоящее, но в последние времена это настоящее стало сопротивляться, и прошлое начало наступление. И в том, что у каждого из членов нашей семьи преобладала одна из этих трех величин – в ущерб другим, в этом-то наша трагедия и причина нашей уязвимости, наших несчастий. У всех нас отсутствовала единая мера, которая бы измеряла явления всех трех величин. Вполне возможно, что такой меры вообще не существует, но мы это отсутствие осознали с особой силой.
Очень хочется верить, несмотря ни на что, что мне удастся сохранить человеческий облик, что не все окончательно потеряно. Если бы ты только знал, как я люблю цивилизацию и культуру, как дышу ими – и как ненавижу грубость и оскал невежества, как страдаю и мучаюсь от них.
Дневники, книги, документы и шубу Л.Г.
[149] тебе передаст на сохранение. Часть вещей (кожпальто, пиджак) пришлось продать, чтобы снарядиться в дорогу и иметь свободные деньги на первое время, самое трудное. Знай, что я к тебе всегда очень хорошо относился и считаю тебя прекрасным человеком, прекрасных качеств и свойств. Если я тебе кажусь растерей, нытиком, не суди меня слишком строго; вспомни, что было и произошло и происходит со мной, как я жил и как буду жить; вспомни все – и пойми, что быть другим я не мог.
Итак, начинается новая жизнь. «С Новым годом, с новым счастьем…» Насчет счастья не вышло. Что ж, пускай. Пожелай мне сил, не забывай обо мне и пойми меня. Не теряй меня из виду; ведь ты – единственный человек, к кому я могу обратиться за помощью в случае надобности.
Радуют наши победы. Хочется, чтобы де Голль взял власть в Африке. Остается сказать, как бретонские моряки перед выходом в море: “À Dieu va!”
[150]. Дорогой Франции тоже плохо пришлось, и я себе не мыслю счастья без ее восстановления, возрождения. И последняя мысль моей свободной жизни будет о Франции, о Париже, которого не могу, как ни стараюсь, которого никак не могу забыть. Самое тяжелое – одинокие слезы, а все вокруг удивляются какой ты черствый и непроницаемый.
Прощай. Обнимаю. Прочти это письмо Лиле и Зине, обними их за меня. Авось поймут и простят если есть, что прощать.
Твой Мур.
В письме этом есть такие тонкие наблюдения, которым вполне мог бы позавидовать и взрослый. И не каждый смог бы так точно их сформулировать! Мать положила на Мура свою печать… Есть, конечно, и некоторый налет позерства, наигрыша, но не надо забывать, что пишет это все же мальчишка, которому не минуло еще и восемнадцати лет, а он успел уже испытать то кромешное одиночество, когда ничего не остается, как только самому себя пожалеть!..
Ташкентская трудармия и воистину была каторгой, и такие, как Мур, там быстро погибали. Ведь надо было пробивать русло канала в каменистом грунте, работая ломом, киркой, возя тяжелые тачки, ворочая камни, а солнце немилосердно пекло, в тени было пятьдесят градусов и больше! Только в кадрах кинохроники тех лет, которые мелькали под музыку, казалось, что так сноровисто, быстро и даже весело шла работа…
Может быть, кого-то покоробит и то, что Мур отнюдь не рвется на фронт защищать Родину и стремится избежать мобилизации, в то время как почти все наше поколение считало для себя позорным находиться в тылу и шло добровольно. Но идти под пули, на смерть можно, когда есть во имя чего умирать. А у Мура не было этого! У него не было Родины…
Зря Марина Ивановна тогда, в Париже, ужасалась, что у Мура полон рот общих фраз, которых он нахватался в коммунистическом кабачке “Famille Nouvelle”, куда брал его с собой отец, и в «Союзе возвращения», где крутили советские фильмы, где читали лекции по марксизму-ленинизму. Зря Марина Ивановна огорчалась и тем, что в Голицыне Мур, так стремившийся быть как все, старался подражать Жарикову и другим и укорял ее «интеллигентским происхождением» и «отсутствием классовых чувств» – ибо не было у нее охоты поломать все цветы и кусты, проходя мимо «барского дома», так как цветы и кусты эти – барские, а значит, чужие!.. Логика событий заставляет Мура трезво оценивать все происходящее. Конечно, он не в состоянии понять всего до конца, это поймем уже мы – спустя десятилетия! – но и то, что он понимает, лишает его настоящего и будущего, того, чем живут в его возрасте. «Настоящее, так сказать, подвело!» Оно – это настоящее «хоть и понятно, но, по-видимому, недостаточно, чтобы быть принятым и прочувствованным; будущее же для меня – лишь конгломерат пустых слов и понятий…».
К трудармии Мур уже подготовился и даже поменял с помощью Изи пиджак на телогрейку, но трудармия его миновала, его оставляют в резерве. И 12 февраля он писал тетке:
Дорогая Лиля!
Получил Вашу открытку. Не писал я в последнее время потому, что совсем замотался с делами призыва – целый месяц, с 20-го января по 2-е февраля, я мог отправиться каждый день в трудармию. Только 2-го я узнал окончательно, что зачислен в резерв до особого распоряжения и, таким образом, могу продолжать заниматься в школе.