– Держи парабеллум! Полностью заряженный! - Кузнецов,
вспомнив и ощутив угловатую тяжесть трофейного пистолета, выхватил его из
кармана, бросил Рубину.. - У меня свой "тэтэ", заряженный!
Рассчитывай точно патроны, слышишь. Рубин!
Сзади, с окраины станицы, громоподобно и густо покрывая
захлебывающийся лай автоматов, резал по низине крупнокалиберный пулемет, из
окон левых домов заработали, заторопились еще три или четыре пулемета, трассы
их проносились чуть сбоку бронетранспортеров, исчезая, зарывались в сугробы.
Падая и вставая, проваливаясь в воронки, Кузнецов пробежал
метров пятьдесят в сторону низины, куда под разверзающимся светом ракет сверху
стреляли от машины немцы. И вдруг все отяжелело в нем, стало свинцовым, как
будто сжала дыхание непомерная настигшая тяжесть. Он несколько раз с ходу падал
на колени, выпуская короткие очереди по бугру, а сердце, задохнувшись, звонкими
молоточками барабанило в ушах, заглушая внешние звуки, глаза искали основания
вспышек, мелькающих вокруг машины на бугре, и вместе со звонкими молоточками в
ушах выстукивала в сознании одна и та же настойчивая мысль: "Почему они не
уходят к танкам? Почему они не двигаются? Почему лежат под огнем? Надо вперед,
вперед, за танки!"
Первый, кого увидел Кузнецов, добежав до пологого ската в
низину перед сожженными немецкими танками, был Уханов. Уханов лежал за
сугробом, шагах в ста пятидесяти от подножия бугра, втиснув пленного немца в
снег, сверху навалясь на него грудью, бил расчетливыми очередями по одной
оставшейся на бугре машине. После каждой очереди он отползал влево, к танкам,
матерясь, сильными рывками подтягивал немца за собой, снова втискивал его в
снег и наваливался на него.
– Уханов! К танкам, бегом! - еле смог выкрикнуть
Кузнецов, вконец задохнувшись, падая с размаху на землю. -
Бегом к танкам!.. Не задерживаться ни минуты! К танкам
бегом!.. Уханов, слышишь?
Уханов обернул азартно-бешеное, совершенно чужое, отрешенное
лицо к Кузнецову, и красно блеснул передний стальной зуб.
– Лейтенант!.. К комбату… К Зое беги! Связиста послал,
да толку мало! Ранило, кажется! Давай к ним!..
– Кого ранило? Что?
– Давай к ним, лейтенант! К Зое, к Зое беги! - опять
дошел до Кузнецова сорванный до неузнаваемости голос Уханова, и, вдавливая
немца в снег, он припал к автомату, целясь по машине на бугре.
"Зоя? Ее ранило? Не может быть! Этого не может
быть!"
С ледяным ознобом, облившим спину, не очень понимая, что
делает, Кузнецов, не пригибаясь, бросился, словно на ватных ногах, к
разбросанным шевелящимся телам в глубине низины. Сознавал лишь одно: там
случилось то, чего он не хотел, что не имело права произойти, не должно было
случиться. И с тем же неверием, с дикой злостью, уже сбежав на дно низины, он
яростно оттолкнул кого-то, сутулого, наклонившегося подле сугроба, что-то
непонятное делающего руками возле рта.
Неотчетливо понял, что это связист раздирал зубами
индивидуальный пакет, и тогда, под скатом сугроба, увидел, как сквозь волнистую
пелену, знакомый белый полушубок, белые валенки, санитарную сумку, сплошь
облепленную снегом.
– Что вы здесь возитесь, черт вас возьми!
– Ранило ее… перевязку надо бы! - испуганным вскриком
отозвался связист. - Да вон видите, как ее…
Зоя лежала на боку, свернувшись калачиком, зажмурясь,
подтянув ноги, будто ей было холодно, руки сомкнуты на животе, маленький
"вальтер" валялся около ее неподвижно круглых поджатых колен, и
что-то темное, ужасающее Кузнецова, расплывалось на снегу, под нею.
Но он сначала подумал, что это ужасное и темное на снегу не
было кровью, не смог представить, что это кровь Зои, что он видит ее кровь, и
сейчас же попытался внушить себе, сказать себе, что ничего непоправимого не
случилось, она не может быть смертельно ранена или убита и не может так пугающе
страшно прижимать руки к животу
– Зоя… Что ты, Зоя?
– Молчит она, лейтенант… Автоматной очередью ее… В
живот, видать… Сперва говорила: отойдите, мол, я сама. Не дала перевязывать… А
теперь ничего уж не говорит, - просочилось точно из-за тридевяти земель
бормотание связиста. - Все было тихо, а когда зашли в низину, они как дадут
сверху. И началось…
– Где Дроздовский? - не слыша своего голоса, беззвучно
спросил Кузнецов. - Где он?
– Да не видите где? Вон, в снегу сидит… ранило тоже
его. Немцы гранаты кидали.
– Где он? - шепотом повторил Кузнецов и, повернувшись,
неясно различил в пяти метрах от сугроба Дроздовского, без шапки сидевшего на
снегу.
Дроздовский в левой руке держал пистолет, а правую, в
перчатке, то и дело прикладывал к шее и, поднося к глазам, выговаривал что-то
отрывистое, невнятное. Второй связист, изогнувшись, силился поднять
Дроздовского, со спины неловко охватывая его под мышки; чей-то раскаленный
автомат лежал вблизи бугром сереющего маскхалата обмороженного разведчика.
Сопротивляясь связисту, вырываясь, Дроздовский заговорил
горячечно, с одержимым упорством контуженого:
– Перевязку мне!.. Где Зоя? Перевязку!.. Ранило меня,
пусть она перевязку! Уйди-и!..
Еще не зная зачем, механически расстегивая пудовую шинель,
Кузнецов так же механически шагнул к нему; наклонясь, увидел сорванную, залитую
кровью кожу ниже уха, ледяными губами проговорил:
– Дроздовский! Ты слышишь меня? На ногах можешь стоять?
Ноги целы? Тебя царапнуло! Встать, встать, Дроздовский!
– Где Зоя? Где Зоя, Кузнецов? Где? Перевязку мне!..
– Встать, Дроздовский, встать!
Потом Кузнецов снял шинель, расстелил на снегу; вместе с
Дроздовским они переложили сжавшуюся в комок Зою на эти носилки и так понесли.
Но он не мог взглянуть на нее; его трясло, как в приступе малярии. Дроздовский
шел впереди, обморочно и рыхло покачиваясь, его всегда прямые плечи были
сгорблены, руки, вывернутые назад, держали край шинели; чужеродной белизной
выделялся бинт на его ставшей короткой шее, бинт сползал на воротник. Иногда
спина его напрягалась, и не то стон, не то какой-то мычащий кашель выдавливался
из его горла - и этот странный, сдавленный звук оглушал Кузнецова разрывающей
грудь болью.
Раз, когда вошли в полосу подбитых немецких танков, куда не
долетали автоматные очереди, Дроздовский попросил шепотом:
– Отдохнем… не могу. Прошу тебя, Кузнецов… Они опустили
Зою на снег. И опять Кузнецов не нашел силы взглянуть на нее - острый комок
спазмы не давал ему дышать. Он стоял, прижимаясь плечом к оплавленной броне
немецкого танка, ноги подламывались, было желание сесть в снег, закрыть глаза,
не двигаться, не думать ни о чем. Теперь ему было все равно, все потеряло цену,
в одну секунду стало бессмысленным, не имеющим значения: и обмороженный
разведчик, и пленный немец, и ночь после боя, и холод, и воронка перед балкой -
все стало чудовищной, нечеловеческой несправедливостью, нужной лишь для того,
чтобы случилось это…