"Ее ранило в живот, - в исступлении объяснял он сам
себе, с тщетной логичностью восстанавливая, как могло случиться это. - А
сначала, когда вошли в низину, она отстреливалась из "вальтера"? А
потом?.. Но почему именно ее? Почему именно она?"
– Кузнецов…
Он, как во сне, механически взялся за край шинели и пошел,
так и не решаясь посмотреть туда, перед собой, вниз, где лежала она, откуда
веяло тихой, холодной, смертельной пустотой: ни голоса, ни стона, ни живого
дыхания. Но нет, было еще обманчиво живым ощущение в руках тяжести ее тела на
шинели, и это - все, что чувствовал он в те минуты.
Когда они донесли ее до орудия, впереди задвигалось над
бруствером лицо Нечаева - со спрашивающим, дурным выражением он, выскочив из
орудийного дворика навстречу им, зашагал рядом, испуганно глядя на Зою, потом
долго растерянным, останавливающим взглядом обводил Дроздовского и Кузнецова,
ожидая, что они объяснят, как это произошло, как случилось. Но они не говорили
ни слова.
Кузнецов по-прежнему старался не смотреть на нее. Не смотрел
и когда положили Зою в нишу, не помнил, кто именно посоветовал положить ее
туда, чтобы поземка не заметала лицо. Он стоял, опустив к земле автомат, и не
сразу расслышал далекий бесплотный голос, похожий на голос Нечаева, шепчущий
ему: "Замерзли вы, товарищ лейтенант, закоченеете вы вконец". И тут
увидел на бруствере ниши свою шинель с темными пятнами на полах и подумал
почему-то, что никогда уже не сможет надеть на себя эту шинель со следами ее
крови, со следами ее смерти.
– Зачем вы взяли мою шинель? - шепотом выдавил
Кузнецов. - Оставьте ее в нише…
– Дрожите вы ведь в ватнике, товарищ лейтенант… - тоже
шепотом отозвался сбоку Нечаев. - Как же Зою, а? Как же ее?
Кузнецова била крупная дрожь, у него выстукивали дробь зубы,
заледенело все тело, и не отпускало желание сесть, зажмуриться, ни о чем не
думать - только так, мнилось, могло прийти облегчение.
Он бросил автомат к ногам, сел на бруствер против ниши - не
было сил дойти до станин орудия - и, дрожа, зачем-то стал вытирать грязной
перчаткой лицо, тискать и разглаживать горло.
"Кузнечик… - явственно и тихо послышалось ему -Догоняй
нас. Оставайся жив, кузнечик!"
Он застонал в перчатку и первый раз решился посмотреть в
нишу, на нее.
Зоя лежала там на подстеленной Нечаевым плащ-палатке, краем
ее прикрытая по грудь, сейчас он не видел той ужаснувшей его крови. Без шапки -
наверно, осталась где-то там, в низине, - она лежала на боку, по-детски туго
собравшись калачиком, как будто спала, замерла во сне; ветер шевелил легкие
волосы на ее лице, мраморно-белом, потерявшем милую живость, с особенно четкими
бровями, чуть сжатыми тихой мгновенной мукой; и брови, и затвердевшие ресницы
ее, казалось, тоже тихонько подрагивали, шевелились; их трогала, белила мелкая,
сухая крупа текущей с бруствера поземки. И Кузнецов так быстро отвернулся,
закрыв глаза, так стиснул пальцами подбородок и губы, что свело болью кожу под
шершавой перчаткой. Он боялся, что не выдержит сейчас, сделает нечто
яростно-сумасшедшее в состоянии отчаяния и немыслимой своей вины, точно
кончилась жизнь и ничего не было теперь.
Эти ее легкие волосы жаркими ударами разрывов кидало ему в
губы, в глаза, когда она обняла его, ища помощи, прижалась к нему на огневой Давлатяна,
и он притискивал ее тогда к колесу орудия, инстинктивно защищая от осколка в
спину, - тогда живой холодок ее губ, тепло дыхания касались его потной шеи, его
щеки… Разве мог он знать в те секунды, что случится после? Разве мог знать, что
ее ранит в низине и она вынет "вальтер" из санитарной сумки?
Кто-то накинул сзади на его плечи шинель, а он по-прежнему
сидел на бруствере, не двигаясь, не отвечая на чей-то голос, кажется, опять
Нечаева:
– Товарищ лейтенант, дрожите вы очень. Уйти вам… Лучше
в землянку вам, к раненым. У них печка горит… Все пришли, слава Богу
Посмотрите… Вы слышите меня, товарищ лейтенант? Отогреться бы вам надо. Все
вернулись, говорю…
– Все?.. Пришли? - сквозь застрявший ком в горле
проговорил Кузнецов, внезапно ударенный словами "все пришли, слава
Богу", и увидел вблизи совершенно потерянное выражение на посинелом лице,
в прикушенных усиках Нечаева и прошептал едва различимо:
– Накройте Зое лицо… Поземка ведь. Накройте сейчас же…
С робостью Нечаев сошел в нишу, потянул край плащ-палатки и,
осторожно накрыв Зою, отошел к брустверу.
Так было немного легче, и Кузнецов попробовал встать, а ноги
не слушались, и он бессильно опустился на бровку бруствера. Шинель, накинутая
Нечаевым, сползла с его плеч, свалилась за спину.
Все, что держало его эти сутки в неестественном напряжении,
заставляло делать то, что невозможно было делать, вдруг расслабилось в нем.
Теперь он даже не пытался подняться, а только растирал, щупал горло,
перехваченное острой петлей. И если бы сейчас начали атаку немецкие танки или
приблизились к орудию автоматчики, он, наверно, не пересилил бы себя, не
сдвинулся с места, чтобы подать команду стрелять…
"Почему они молчат и смотрят на меня? Что они думают?
Они видели, как случилось это? Где был Дроздовский? Он ведь был рядом с
ней…".
По бугру мимо ниши двое связистов несли обмороженного
разведчика, несли, как понял Кузнецов, в землянку с ранеными, шли молча,
недоверчиво скособочив головы туда, где лежала накрытая плащ-палаткой Зоя.
Потом один сказал: "Все с сестренкой", - и они остановились в
неуверенности, вроде ждали, что она сможет откинуть плащ-палатку, ответить им
улыбкой, движением, ласковым, певучим голосом, знакомым всей батарее:
"Мальчики, родненькие, что вы на меня так смотрите? Я жива…". Но чуда
не происходило, а они стояли, сверху вопрошающе и отупело уставясь на
плащ-палатку в нише, переминались, неудобно держали глухо мычавшего разведчика.
– Несите! Какого дьявола топчетесь? - послышалась
раздраженная команда Уханова, и затем - негромко: - Нечаев, ты тоже чего столбом
стоишь? Накинь на лейтенанта шинель. Или ты. Рубин, помоги…
– Товарищ лейтенант, шинель наденьте, - снова прозвучал
голос Нечаева, и сзади набросили на его плечи шинель.
– Встать бы вам, товарищ лейтенант, - мрачно прогудел
над головой Рубин. - Закоченеете на земле-то.
– Оставьте в покое шинель. Не надо, я сказал. Пусть
здесь лежит. Оставьте…
И он все-таки встал, он смутно понял по этой настойчивости
Нечаева и Рубина: они что-то замечали в нем со стороны, замечали что-то новое,
пугающее, необычное, чего не видели раньше. Его знобило. У него по-прежнему
стучали зубы, и он делал глотательные усилия, но никак не мог преодолеть
забившую дыхание спазму.
А вокруг уже предметно выявлялось утро в разреженном синем
сумраке, и уже висело над огневой, над степью, над обгорелыми танками тугое
предутреннее безмолвие. Уханов и Рубин, с ног до головы белые от въевшегося в
одежду снега, но с черными от пороховой гари лицами, сидели на станинах,
положив на колени еще горячие автоматы, грели пальцы, не снимая рукавиц, и оба
неотрывно смотрели на Кузнецова.