Да я бы полз, лишь бы подольше оставаться там.
Было так хорошо.
А началось с ужасного испуга. Мы с Ольгой еще спали, когда распахнулась дверь нашей конуры. Ее можно было бы и запирать, задвижка на ней уцелела, но это строго запрещено. Под страхом смерти, или пятидесяти ударов палкой, или еще какого-нибудь безумия. В комнате стоял эсэсовец. Совсем молодой, с прыщавым лицом гимназиста.
— За мной! — тявкнул он.
У него еще ломка голоса не завершилась.
Д-р Шпрингер, который защищается от фактов статистикой, недавно сказал, что эти новоиспеченные эсэсики внушают ему оптимизм.
— Если в армию забривают мальчишек, это может означать только одно: им уже приходится выскребать со дна кастрюли.
Меня же эти новички пугают. Кому еще только предстоит самоутвердиться, тот особенно строг.
Он не отвечал на вопросы. Ничего не объяснял. Сказал только то, что они всегда говорят: „Давай-давай!“ и „Быстрей-быстрей!“ По крайней мере, мне дали одеться. Если тебя уводят в рубашке, назад уже не вернешься.
На лестнице я предостерег его насчет отсутствующей ступеньки. Вместо ответа он издал странный звук. Он мог означать и автоматическое спасибо. Тут же проглоченное обратно.
До сих пор мне не приходилось видеть Терезин безлюдным. Еще действовал комендантский час, и кроме нас двоих на улицах никого не было. Хотя уже рассвело. Солнце сейчас встает рано: лето.
Он все время держался в трех шагах позади меня. Так, как им преподали в учебке. Старые и опытные идут впереди, не оглядываясь. Знают, что от них никто не убежит.
Идти оказалось недалеко. Только до комендатуры.
Я был там всего один раз. Когда меня вызывал Рам. Но я знаю план помещения наизусть. Как знает его в лагере каждый. Как войдешь внутрь, дальше есть два пути: налево лестница на верхние этажи, к кабинету Рама и другим помещениям. Направо — путь в подвал, к кабинкам для допроса. Каждый хотя бы раз слышал оттуда крики.
Мы идем налево. Но не к Раму. Этажом выше.
— Стоять! — Он ощупал меня со всех сторон. Немного испуганно, как мне показалось. Хотя бояться полагалось мне. Открыл дверь: — Входи! — Включил свет.
Просторное помещение. Людей нет. Только столы и стулья.
— Давай-давай, — сказал он. — У тебя десять минут. Потом здесь начнут накрывать к завтраку.
Столовая эсэсовцев. Для чего меня сюда привели? Почему в такое время?
В Терезине ходили слухи о диких пирах, которые здесь закатывали. Арестантки, привлеченные для обслуживания, должны были снимать свои еврейские звезды. Я не могу представить себе оргию в такой обстановке. Самое большее — ритуальную попойку боевого объединения.
Неплохое определение для СС. Боевое объединение.
Прозаическое помещение. Два длинных стола и один короткий, поставленные буквой П. Стулья — по-военному, строем. Шкаф, в котором за стеклом видны тарелки и чашки. Как в дешевом пансионате. Столовая УФА выглядит куда гостеприимнее.
Если смотреть от двери, где я так и стоял, слева был ряд окон, выходящих на Рыночную площадь. Рыночная площадь. Еще одно сказочное название. Как будто здесь есть рынок и можно что-то купить. Стена справа вся в вымпелах и гербах. Пара из них очень искусно выписана. В Терезине каждый спасается как может. Кто может снимать фильмы, снимает фильмы. Кто может рисовать, упражняется в изобретательной геральдике. Господа убийцы охотно позиционируют себя в качестве героических рыцарей.
В углу стойка со знаменами. А прямо, позади центрального стола…
Фотографии, естественно. Обязательные святые образа. Слева Гитлер, справа Гиммлер. Портреты одинакового размера, что необычно. Кто-то допустил здесь недостаток положенного раболепия. Известные портреты, с которыми они претендуют попасть в учебники истории. Гитлер грозен. Это слово было изобретено будто специально для него. Гиммлер с круглыми стеклами очков и взглядом учителя средней школы. Но почему ему так смехотворно высоко подбривают виски? Приличный гример отговорил бы его. Если бы посмел.
Владыки мира висят не рядом друг с другом. Моя голова позволяет себе безнаказанное торжество остро́ты и думает: если бы в этом мире была справедливость, они уже давно висели бы рядом. Почетное место в середине занимает картина. Тщательно выписанная панорама романтического городка, окруженного зеленью. Больше двух метров в ширину.
Без транспаранта с названием вверху картины я бы не опознал этот мотив.
Терезин.
Эсэсовец показал мне на картину:
— Ты должен на нее посмотреть. Не знаю зачем, но таков приказ.
Сперва я ничего не понял. С какой стати мне смотреть на картину? А потом до меня дошло. Абсурдная, смешная логика. В моей концепции фильма было написано: „… было бы желательно, чтобы режиссер имел возможность покидать территорию крепости и проводить разведку местности для поиска привлекательных мест для съемки“. Должно быть, Рам это прочитал, это его убедило, и он отдал приказ. Без дальнейших объяснений. Комендант лагеря не должен ничего объяснять. Приказ был спущен по инстанциям, от одного чина к другому, каждый его немножко перетолковал, и в итоге получилось вот это. „Еврею надо увидеть Терезин снаружи? Так есть же картина, которую намалевал тот арестант. Этого хватит“. Как Отто говорил тогда, в Кольмаре: „Административным путем пойдешь — в трясину попадешь“.
Итак, по этой картине в офицерском клубе я должен был найти места съемок. А по рисункам на сигаретных пачках изучить этнографию.
Некоторые падают в обморок, когда их нервы не выдерживают перегрузки. Некоторые начинают плакать. Во мне же — подобно внезапному приступу дурноты — пробудился смех. И вырвался наружу, прежде чем я успел его проглотить. Он становился тем сильнее, чем больше я его подавлял. Все это было полным безумием. Для этого меня подняли ночью с постели. Для этого нас с Ольгой перепугали насмерть. Ради картины в столовой.
Но смеяться, когда перед тобой стоит черная форма, нельзя. Тем самым ты навлекаешь на себя смертельно опасную реплику. „Тебе смешно? — должен гласить ответный текст. — Так вот тебе добавка для смеха“. Оплеухи, побои, пинки.
Но он был еще молод и не знал правил. Получил приказ, которого не понимал. И ни в коем случае не хотел сделать что-то не так. Беспомощно ржущий арестант в его сценарии предусмотрен не был. Жидок, хватающий ртом воздух, потому что его сотрясает истерический смех. Арестанты не смеются. Смеются над ними, когда они от страха накладывают в штаны.
Один человек, который побывал в Фугте перед тем, как его пригнали в Вестерборк, рассказывал мне, что эсэсовцы изобрели там „Летний ночной бал“. Арестантам вливали в рот касторку и заставляли их танцевать. Немецкий юмор.
Прыщавый эсэсовец еще не был изощрен в садизме. Наверное, пропустил вводный курс у маленького Корбиниана. И действительно спросил, что я нахожу в этом смешного. Действительно выслушал объяснение. Что картина мне ничем не поможет. Что кто-то неправильно истолковал приказ господина оберштурмфюрера. Что господина оберштурмфюрера не порадует то, как выполняются его приказы. Что, может быть, лучше было бы спросить у господина оберштурмфюрера.