Только Ольга, мне кажется, не играет, а просто живет. Поэтому я так ее люблю.
Во время съемок „Merijntje“ я изображал жовиального отца. Отец: Курт Геррон. В то время как война сделала меня для этой функции окончательно непригодным — как и Герстенберга для роли героев. Единственный раз в моей жизни мне досталось сыграть эту роль.
Почти единственный. В Схувбурге был маленький Люис. Но это продлилось лишь несколько дней.
В роли паппи я слишком перебарщивал. Если бы на реальную жизнь писали критику, в моей бы говорилось: „господин Геррон халтурит“.
Я за этими мальчиками, Марселем и Кеесом, ухаживал, как влюбленный за своей возлюбленной. Продюсер хотел приставить к ним няньку, но я отказался.
— Я сам буду о них заботиться, — сказал я. — Им тогда легче будет выполнять мои режиссерские указания.
Щепотка правды в этом была. То, что они меня любили, а не застывали в почтительном оцепенении перед Mijnheer de Regisseur, упрощало работу. Штернбергу тоже было легче инсценировать Марлен в силу того, что он был в нее влюблен. Потому и фильм получился таким хорошим.
Но у меня дело было в другом. Мне хотелось хоть раз в жизни побыть отцом.
Я был хорош в этой роли. Строгий, но справедливый. Иногда и щедрый. Каким я был бы, если бы мы с Ольгой…
Ладно.
Иногда я ради них прерывал съемку. Они хотели есть и таскали в студии остатки большой застольной сцены. Я пошел с ними в столовую. Заставил всю команду ждать, пока они наедятся. Это было для мальчишек кульминацией всего того фильма. Я смотрел, как они уплетают, и был счастлив. Аппетит гораздо красивее голода.
Однажды явился крестьянин, который хотел получить денег за то, что мы снимаем на его земле.
— Ладно, — сказал я. — Сто гульденов в день.
Бухгалтер Леэта, который трясся над каждым грошом, от ужаса чуть не лишился чувств. Я пообещал крестьянину на следующий съемочный день принести ему деньги наличными. Это не было прямым обманом. Вот только на этой площадке больше не было предусмотрено следующего съемочного дня. Мальчики это знали и покатывались со смеху.
— Что это с ними? — спросил крестьянин.
И я сказал:
— Они репетируют следующую сцену.
После этого они уже вообще не могли прийти в себя.
Я смешил их как только мог. Не всегда на высшем уровне. В Кольмаре, на тех сборных концертах в доме калек, люди тоже веселились больше всего, когда шутки были свинскими. У детей это всегда срабатывает. Я не просто объявлял перерыв, а кричал в студию:
— Господин режиссер идет сейчас вывернуть наизнанку свой пузырь!
Маленький Марсель находил это настолько комичным, что безукоризненно справлялся со следующей сценой. Смех всегда хорошо восстанавливал его силы.
Ради детей можно побыть и актером, бьющим на эффект.
Когда заканчивался съемочный день, они должны были падать с ног от усталости. Но они не хотели идти домой. Потому что там не получали и половины такого удовольствия. Я очень гордился этим. Однажды мы сделали вечерний выход втроем — как это сделал тогда со мной дедушка. В ресторан, где цыганский скрипач ходил от стола к столу и пиликал людям в суп. Обоим это показалось невероятно возвышенным. Я подкупил кельнеров, чтобы они подходили к столу и просили у мальчиков автограф. Кеес отнесся к этому спокойно, а Марселю это совсем не понравилось.
— Если всегда будут так докучать за едой, — сказал он, — то я вообще не хочу становиться кинозвездой.
Какое чудесное было время. Из-за фильма тоже. Но в первую очередь из-за мальчиков.
— Паппи, — говорили они мне.
Паппи.
— Новая рубрика: дети, — диктую я. — Игровая площадка с разными устройствами. Качели. Горка. Доска-качалка. И так далее. Громкие радостные крики детей. Сияющие лица. Один ребенок падает и плачет. Его утешают. Маленькая ручка доверчиво хватается за большую.
— Красиво, — говорит госпожа Олицки.
— Два мальчика рядом за школьной партой.
Марсель и Кеес.
— На стенах детские рисунки. Ландшафты. Животные. Солнце с улыбкой. Учитель показывает на географической карте, где находится Терезин. Мальчики не слушают. Перешептываются. Сложенная записка передается по рядам. Девочка разворачивает ее и краснеет. Смущенно играет длинной светлой косой.
— Светлой? — переспрашивает госпожа Олицки?
— Вычеркните „светлой“.
Светловолосых евреев не бывает. По крайней мере, в фильме для Карла Рама.
Она выбивает меня из ритма своими замечаниями. Напоминает о том, что я сочиняю сценарий не для УФА. Где все девочки с косами автоматически были блондинками. Надо следить за тем, чтобы фон не был слишком светлым. Из-за контраста. Я этого не хочу. Когда меня постоянно тычут носом в действительность, мне ничего не приходит в голову.
Я сержусь на то, что меня перебивают, и сержусь на то, что я сержусь.
— Что бывает еще? — говорю я. — Дети, играющие в салки. Мальчик, который идет на руках. Несколько детей рядком — по росту, как трубки орга́на. Щербины на месте выпавших молочных зубов. Что еще? Вам что-нибудь вспоминается?
— У меня нет детей, — говорит госпожа Олицки.
— Сочувствую, — говорю я.
— Сейчас я этому только рада, — говорит она.
Я рассказываю Ольге об этом разговоре. Что у госпожи Олицки нет детей и как она к этому относится.
— Она разумный человек, — говорю я.
И Ольга, моя всегда уравновешенная Ольга, кричит на меня.
Мы пили чай, что-то зеленое в кипятке, и она швырнула свой стакан на пол.
— Не смей! — кричит она. — Все что угодно. Только не это!
По первости я вообще не понял, чего она хочет.
— Ты можешь снимать этот фильм, — говорит она, и голос у нее начинает срываться. — Ты можешь снимать свой пропагандистский фильм, и никто не посмеет упрекнуть тебя в этом. Ты можешь кланяться, и прогибаться, и целовать Раму ноги, если он этого потребует. Я не буду тебя за это осуждать. Тебе не оставили выбора, поэтому у тебя нет причин стыдиться. Но ты не смеешь никогда — никогда, слышишь, Курт? — ты никогда не смеешь говорить или даже думать, что из того, что с нами происходит, хоть что-то, хоть чуточку из того — разумно, или логично, или само собой разумеется. Потому что это не так. Это не может быть разумно, когда человек рад, что у него нет детей. Ты это знаешь лучше любого другого. Это не логично, когда говорят: „Я благодарен, что он не родился“. Если радуются тому, что кто-то вовремя умер — еще до того, как его успели убить, — это ненормально, и тебе нельзя об этом забывать. Ни на секунду. Никогда.
Моя Ольга. Она топает ногой и мотает головой, чтобы откинуть со лба волосы, которых больше нет. Я так люблю эти ее жесты.