Ладно. Приличный человек.
Иржи.
Он тщательно сложил свой носовой платок. И потом сделал жест, понятный и без знания чешского языка. С легким поклоном повел правой рукой. Полководец, который кладет к ногам своего короля завоеванную провинцию. „Куда двинемся?“ — говорил этот жест.
Я и понятия не имел. Наугад указал в ту сторону, где пейзаж казался наиболее уединенным. Иржи кивнул, повесил свое ружье на плечо и зашагал рядом со мной. Не как конвоир с подконвойным. Два друга на загородной прогулке.
Полевые тропинки. Луга. Кустарник. И тот самый заяц. Природа. Я уже давно забыл, что это такое.
И еще одно: я теперь определенно знал, что мой фильм важен. Настолько важен, что не только Эпштейн исполняет мои желания, но даже Рам. Только сам комендант лагеря мог отдать распоряжение выпустить меня за пределы Терезина. Просто так, чтобы я осмотрелся. После всего того времени, что я стоял навытяжку и прислушивался, я снова обрел клочок личности. Крошечный обрывок власти. Это было приятно.
„Пойдем налево“, — жестом показал я, и мы пошли налево.
Иржи оказался дружелюбным человеком, готовым прийти на помощь. Он даже не рассердился, когда я выблевал его обед. У него были с собой бутерброды — тяжелый черный хлеб, густо намазанный маслом и проложенный ломтями сала. Должно быть, запасы у него были деревенские. В лавках, это мы знали, такими деликатесами уже не разживешься. Он совершенно естественно поделил бутерброды пополам — половину себе, половину мне. Кажется, его не смутило, что я проглотил свою часть не жуя.
„Не глотай так жадно, Курт“, — всегда говорила мама, когда было что-то очень уж вкусное.
Хлеб. Масло. Сало.
Амброзия.
Мой желудок отвык от жира. Спустя четверть часа непереваренные куски изверглись из меня. У Иржи была с собой фляжка воды, и он дал мне прополоскать рот. Позднее он сорвал мне зеленое, еще не совсем поспевшее скороспелое яблоко. Когда он увидел, как я наслаждаюсь давно забытой свежестью, он сунул мне в карман еще два. Я принес их Ольге. Чтобы доказать ей, что невероятная история этого дня — не сказка.
Она не настолько беспокоилась обо мне, как я боялся. Эпштейн дал ей знать, где я.
Теперь я снова режиссер. Человек, который что-то двигает. Я снова Курт Геррон.
Завтра мы идем на Эгер.
— Люди сбегают по лестнице в воду, — диктую я. — Ныряют с берега. Радостно плещутся. Две девочки толкают мальчика в реку и со смехом убегают.
— Что, правда в Эгер? — спрашивает госпожа Олицки.
— Я прикинул место съемок. Хорошая купальня. С доской для прыжков.
— Хотела бы я там побывать, — произносит она мечтательно. — Я так давно не плавала. То, что здесь нельзя выкупаться, — это для меня одна из самых тяжелых потерь. — Она перестала печатать. — А мне там роли не перепадет?
— Пишите: новая сцена. Секретарша донимает режиссера вопросами. Режиссер крупным планом. Он рвет на себе волосы.
— У вас хорошее настроение, — говорит госпожа Олицки.
Она права. С тех пор как я могу покидать Терезин, я оптимистично воспринимаю наш проект.
Наш проект. С какого времени я начал так думать?
В каждом фильме, который я снимал, в какой-то момент подготовительной работы была точка, после которой я чувствовал: из этого что-то получится. В этом я набил руку. Этого у меня уже никто не отнимет. Потом, конечно, то опьяняющее ощущение, которое возникало у меня в такое мгновение, никогда не сбывалось, нет, никогда. Но без этого мига мании величия я бы не отважился приступить к более тяжелым работам.
— Мания величия — это уже половина квартплаты, — сказала когда-то Рези Лангер.
Да, госпожа Олицки, у меня хорошее настроение. И поэтому я теперь хочу работать.
— Плавающие женщины, — диктую я. — Снимать с лодки.
— А на купальниках должны быть желтые звезды?
Об этом я не подумал. Тут нарушаются сразу два запрета. Евреям нельзя выходить из дома без звезды, и евреям нельзя пойти поплавать. Решение я не могу принять один.
— Пометьте это в разделе „Проблемы“.
На сцену купания я возлагаю слишком много надежд. Вода дает красивые картинки. Можно показать людей всех возрастов. Дети плещутся на мелководье. Молодежь загорает. Пожилые сидят на берегу и играют в шахматы. Но в первую очередь спортивная сторона. Много движения.
— Вопрос к отделу организации свободного времени, — диктую я. — Дорогой д-р Хеншель! Прошу дать мне сведения, есть ли в Терезине спортсмены-водники. Пловцы, прыгуны в воду или что-то в этом роде. Прошу ответить побыстрее, поскольку для запланированного фильма… И так далее, и тому подобное. Ну, вы знаете.
Завтра я должен сдать сценарий.
— Сможете?
Госпожа Олицки кивает.
— А могу я вас кое о чем спросить? — говорит она.
— Я затребую вас для участия в сцене купания. Обещаю.
— Я не об этом, — говорит госпожа Олицки. — Это личное. О том, что меня удивляет с тех пор, как мы познакомились.
Она делает паузу. Не знает, как лучше сформулировать. Потом решается:
— После Мюнхенского соглашения я потеряла работу. У нас больше не было денег. Мы с мужем застряли в Троппау. Единственная возможность уйти была через польскую границу, пешком. В каждой руке по чемодану. Но мой муж с его спиной… Об этом нечего было и думать. Оставалось только надеяться, что будет терпимо.
На это мы все надеялись.
— Мы были маленькие люди, — сказала госпожа Олицки. — Без связей. Но вы-то… Знаменитый человек с международными связями. Вы-то имели возможность. Вы были в Голландии, сами рассказывали. Почему вы там не остались?
Потому что я идиот, госпожа Олицки. Потому что я дурак. Потому что хотел быть особенно умным.
— Так получилось, — сказал я.
Я пытался. Разумеется. В какой-то момент даже я понял, что в Голландии недолго будет безопасно. Америка, вот о чем я думал. Она достаточно далеко. Там снимают много фильмов, найдется работа и для меня. Я даже английским занялся. Брал уроки у женщины, которую нам прислали диснеевцы для работы над „Sneeuwwitje“. По пять раз в неделю я вывихивал себе язык. How now brown cow. Я не лишен способности к языкам. В „Голубом ангеле“ я сам озвучивал английскую версию.
Я написал Конеру, про которого было известно, что он поставляет в Голливуд немецких актеров. Он ответил мне очень любезно, но не обнадежив меня. „Сейчас не самое лучшее время для европейских актеров на характерные роли“. В 1933 году я был бы в Америке еще новинкой. А пять лет спустя уже все были там. Мое амплуа было занято. Все амплуа были заняты. „Но я, конечно, постараюсь“. Именно так говорят „нет“ в вежливой форме.
Потом пришло письмо от Петера Лорре. Я готов часами биться головой об стену, когда вспоминаю об этом. Какой же я был идиот.