Запах чистоты. Море и ветер порождают
чудеснейший аромат чистоты, но в то же время все, что мелькает под поверхностью
моря, может издавать зловоние смерти, если его извлечь на песчаный берег.
Я шла быстрее и быстрее, внимательно глядя на
разбитые кирпичи и сорняк, растущий между ними.
Мы дошли до моего фонаря, слава Богу, моего
гаража, но никаких открытых ворот там не было. Те ворота, через которые ушла
мама навстречу своей смерти, давно убрали – старые деревянные створки,
выкрашенные зеленой краской и прилаженные под кирпичной аркой.
Я постояла не шевелясь. До меня по-прежнему
доносилась музыка, но уже издалека. Она предназначалась для тех, кто находился
поблизости от него, такова была его природа, как я с удовольствием обнаружила,
хотя мне бы хотелось лучше понимать, что все это означает.
Мы прошли до Сент-Чарльз-авеню и направились к
центральному входу. Лакоум открыл для меня ворота и придержал тяжелые створки,
то и дело норовившие ударить входящего и сбить с ног прямо на мостовую. Новый
Орлеан ненавидит вертикальные линии.
Я поднялась по лестнице и зашла в дом. Лакоум,
должно быть, отпер дверь, но когда он это проделал, я не заметила. Я сказала
ему, что послушаю музыку в гостиной, и попросила запереть все двери.
Для него это было привычное дело.
– Вам-не-понравился-ваш-друг? – спросил
он басом, произнося все слова как одно, так что мне понадобилось несколько
секунд, чтобы понять, о чем речь.
– Мне больше нравится Бетховен, –
ответила я.
Но тут сквозь стены проникла его музыка.
Теперь она лишилась своего красноречия и силы и походила скорее на жужжание
пчел на кладбище.
Двери в столовую закрыты. Двери в коридор
закрыты. Я просмотрела диски, которые теперь были расставлены строго по
алфавиту.
Солти.
[16]
Девятая симфония
Бетховена, вторая часть.
Через секунду я поставила диск в
проигрыватель, и литавры наголову разбили скрипача. Я сделала погромче, и
зазвучал знакомый марш. Бетховен, мой капитан, мой ангел-хранитель.
Я вытянулась на полу.
Люстры в этих гостиных были маленькими и без
позолоты – в отличие от тех, что висели в холле и столовой. У этих люстр были
только хрустальные и стеклянные подвески. Как приятно лежать на чистом полу и
рассматривать люстру с тусклыми лампочками в виде свечей.
Музыка его уничтожила. Марш длился бесконечно.
Я нажала кнопку на проигрывателе, чтобы повторять только эту дорожку диска. Я
закрыла глаза.
«А что ты сама хочешь помнить? Пустяки,
глупость, забавы».
В молодости я без конца мечтала под музыку;
всякий раз представляла людей, вещи, события и так увлекалась, что буквально
сжимала кулаки.
Но не теперь; теперь это была только музыка,
заразительный ритм музыки и какая-то одержимость идеей подниматься на вечную
гору в вечном лесу, но видений не было, и, обретя покой в этой грохочущей
бесконечной мелодии, я закрыла глаза.
Он не заставил себя долго ждать.
Может быть, я пролежала на полу около часа.
Он вошел сквозь запертые двери, которые за его
спиной дрогнули, и мгновенно материализовался, сжимая в левой руке скрипку и
смычок.
– Ты ушла посреди выступления! –
возмутился он, заглушая музыку Бетховена.
Он двинулся на меня, громко и грозно топая. Я
оперлась на локоть, затем села. Перед глазами все поплыло. Свет падал на его
лоб, на темные ровные дуги бровей, из-под которых он недобро взирал на меня,
прищурившись; вид у него был зловещий.
Музыка продолжалась, захлестывая его и меня.
Он пнул проигрыватель, так что тот взревел.
Тогда он вырвал вилку из стены.
– Очень умно! – сказала я, едва
сдерживая торжествующую улыбку.
Он задыхался, словно долго бежал, а может
быть, от усилия оставаться реальным, или от игры для публики, или оттого, что
он проник невидимым сквозь стены, после чего ожил в пылающем огненном
великолепии.
– Да, – презрительно бросил он,
глядя на меня.
Волосы упали ему на лицо темными прямыми
прядями. Две тонкие косички расплелись и утонули среди длинных локонов, пышных
и блестящих. Он начал наступать на меня с явным намерением испугать. Но я лишь
вспомнила одного старого актера, да, очень красивого, с тонким носом и колдовским
взглядом. Скрипач обладал той же темной красотой Оливье
[17]
из
экранизированной пьесы Шекспира. Оливье играл уродливого злобного колдуна,
короля Ричарда Третьего. Такая неотразимость бывает только если красота и
уродство сливаются в одно целое.
Старое кино, старая любовь, старая поэзия,
которую никогда не забыть. Я рассмеялась.
– Я не горбун, я не урод! – выпалил
скрипач. – И я не актер, играющий перед тобою роль! Я здесь, рядом!
– Так мне кажется! – ответила я и,
сев прямо, натянула юбку на колени.
– «Не кажется, сударыня, а есть. Мне
„кажется“ неведомы».
[18]
– Он в насмешку заговорил со мною
словами Гамлета.
– Ты переоцениваешь себя, – ответила
я. – У тебя талант к музыке. Не попади во власть исступления! –
продолжила я, воспользовавшись приблизительной цитатой из той же самой пьесы.
Ухватившись за стол, я поднялась. Он бросился
на меня. Я чуть было не отступила, но только еще крепче ухватилась за
столешницу, глядя ему прямо в лицо.
– Призрак! – выпалила я. – Весь
живой мир смотрит на тебя! Что тебе понадобилось здесь, когда ты способен
завоевывать толпы? Все они будут внимать тебе.
– Не зли меня, Триана! – сказал он.
– А, стало быть, ты знаешь мое имя.
– Не хуже тебя. – Он повернулся
сначала в одну сторону, потом в другую и подошел к окну, где под кружевными
занавесками плясали вечные огоньки автомобильного потока.
– Не стану говорить, чтобы ты
ушел, – сказала я.
Он по-прежнему стоял ко мне спиной и лишь
поднял голову.