Соня, с розой в волосах, быстро отворила и затворила дверь,
тихо воскликнула: «Как, ты спал!» Я вскочил – что ты, что ты, мог ли я
спать! – схватил ее руки. «Запри дверь на ключ…» Я кинулся к двери, она
села на диван, закрывая глаза, – «Ну, иди ко мне», – и мы сразу
потеряли всякий стыд и рассудок. Мы не проронили почти ни слова за эти минуты,
и она, во всей прелести своего жаркого тела, позволяла целовать себя уже всюду
– только целовать – и все сумрачней закрывала глаза, все больше разгоралась
лицом. И опять, уходя и поправляя волосы, шепотом пригрозила:
– А что до Натали, то повторяю: берегись перейти за
притворство. Характер у меня вовсе не такой милый, как можно думать!
Роза валялась на полу. Я спрятал ее в стол, и к вечеру ее
темно-красный бархат стал вялым и лиловым.
III
Жизнь моя пошла внешне обыденно, но внутренне я не знал ни
минуты покоя, все больше и больше привязываясь к Соне, к сладкой привычке
изнурительно-страстных свиданий с ней по ночам, – она теперь приходила ко
мне только поздно вечером, когда весь дом засыпал, – и все мучительнее и
восторженнее следя тайком за Натали, за каждым ее движением. Все шло обычным
летним порядком: встречи утром, купание перед обедом и обед, потом отдых по
своим комнатам, потом сад, – они что-нибудь вышивали, сидя в березовой
аллее и заставляя меня читать вслух Гончарова, или варили варенье на тенистой
полянке под дубами, недалеко от дома, вправо от балкона; в пятом часу чай на
другой тенистой поляне, влево, вечером прогулки или крокет на широком дворе
перед домом, – я с Натали против Сони или Соня с Натали против
меня, – в сумерки ужин в столовой… После ужина улан уходил спать, а мы еще
долго сидели в темноте на балконе, мы с Соней шутя и куря, а Натали молча.
Наконец Соня говорила: «Ну, спать!» – и, простясь с ними, я шел к себе, с
холодеющими руками ждал того заветного часа, когда весь дом станет темен и так
тих, что слышно, как непрерывно тикающей ниточкой бегут карманные часы у моего
изголовья под нагоревшей свечой, и все дивился, ужасался: за что так наказал
меня Бог, за что дал сразу две любви, такие разные и такие страстные, такую
мучительную красоту обожания Натали и такое телесное упоение Соней. Я
чувствовал, что вот-вот мы с ней не выдержим нашей неполной близости и что я
совсем сойду тогда с ума от ожидания наших ночных встреч и от ощущения их потом
весь день, и все это рядом с Натали! Соня уже ревновала, грозно вспыхивала
иногда, а вместе с тем наедине говорила мне:
– Боюсь, что мы с тобой за столом и при Натали недостаточно
просты. Папа, мне кажется, начинает что-то замечать. Натали тоже, а нянька,
конечно, уже уверена в нашем романе и небось наушничает папе. Сиди побольше в
саду с Натали вдвоем, читай ей этот несносный «Обрыв», уводи ее иногда гулять
по вечерам… Это ужасно, я ведь замечаю, как идиотски ты пялишь на нее глаза,
временами чувствую к тебе ненависть, готова, как какая-нибудь Одарка, вцепиться
при всех тебе в волосы, да что же мне делать?
Ужаснее всего было то, что, как мне казалось, начала не то
страдать, не то негодовать, чувствовать, что что-то есть между мной и Соней
тайное, Натали. Она, и без того молчаливая, становилась все молчаливее, играла
в крокет или вышивала излишне пристально. Мы как будто привыкли друг к другу,
сблизились, но вот я как-то пошутил, сидя с ней вдвоем в гостиной, где она
перелистывала ноты, полулежа на диване:
– А я слышал, Натали, что, может быть, мы с вами породнимся.
Она резко взглянула на меня:
– Как это?
– Мой кузен, Алексей Николаич Мещерский…
Она не дала мне договорить:
– Ах, вот что! Ваш кузен, этот, простите, упитанный, весь
заросший черными блестящими волосами, картавящий великан с красным сочным ртом…
И кто дал вам право на подобные разговоры со мной?
Я испугался:
– Натали, Натали, за что вы так строги ко мне! Даже пошутить
нельзя! Ну простите меня, – сказал я, беря ее руку.
Она не отняла руки и сказала:
– Я до сих пор не понимаю… не знаю вас… Но довольно об этом…
Чтобы не видеть ее томительно влекущих к себе теннисных
белых башмачков, вкось подобранных на диване, я встал и вышел на балкон.
Заходила из-за сада туча, тускнел воздух, все шире и ближе шел по саду мягкий
летний шум, сладко дуло полевым дождевым ветром, и меня вдруг так сладко,
молодо и вольно охватило какое-то беспричинное, на все согласное счастье, что я
крикнул:
– Натали, на минутку!
Она подошла к порогу:
– Что?
– Вздохните – какой ветер! Какой радостью могло бы быть все!
Она помолчала.
– Да.
– Натали, как вы неласковы со мной! Вы что-то имеете против
меня?
Она гордо пожала плечом:
– Что и почему я могу иметь против вас?
Вечером, лежа в темноте в плетеных креслах на балконе, мы
все трое молчали, – звезды только кое-где мелькали в темных облаках, слабо
тянуло со стороны реки вялым ветром, так дремотно журчали лягушки.
– К дождю, спать хочется, – сказала Соня, подавляя
зевок. – Нянька сказала, народился молодой месяц и теперь с неделю будет
«обмываться». – И, помолчав, добавила: – Натали, что вы думаете о первой
любви?
Натали откликнулась из темноты:
– Я в одном убеждена: в страшном различии первой любви юноши
и девушки.
Соня подумала:
– Ну, и девушки бывают разные…
И решительно встала:
– Нет, спать, спать!
– А я еще подремлю тут, мне ночь нравится, – сказала
Натали.
Я прошептал, слушая удаляющиеся шаги Сони:
– Что-то нехорошо говорили мы нынче с вами!
Она ответила:
– Да, да, мы нехорошо говорили…
На другой день мы встретились как будто спокойно. Ночью шел
тихий дождь, но утром погода разгулялась, после обеда стало сухо и жарко. Перед
чаем в пятом часу, когда Соня делала какие-то хозяйственные подсчеты в кабинете
улана, мы сидели в березовой аллее и пытались продолжать чтение вслух «Обрыва».
Она, наклонясь, что-то шила, мелькая правой рукой, я читал и от времени до
времени с сладкой тоской взглядывал на ее левую руку, видную в рукаве, на
рыжеватые волоски, прилегавшие к ней выше кисти и на такие же там, где шея сзади
переходила в плечо, и читал все оживленнее, не понимая ни слова. Наконец
сказал:
– Ну теперь почитайте вы…
Она разогнулась, под тонкой блузкой обозначились точки ее
грудей, отложила шитье и, опять наклонясь, низко опустив свою странную и
чудесную голову и показывая мне затылок и начало плеча, положила книгу на
колени, стала читать скорым и неверным голосом. Я глядел на ее руки, на колени
под книгой, изнемогая от неистовой любви к ним и звуку ее голоса. В разных
местах предвечернего сада вскрикивали на лету иволги, против нас высоко висел,
прижавшись к стволу сосны, одиноко росшей в аллее среди берез, красновато-серый
дятел…