– О, какой дождь! А наверху все окна открыты…
На другое утро он проснулся в ее постели – она повернулась в
нагретом за ночь, сбитом постельном белье на спину, закинув голую руку за
голову. Он открыл глаза и радостно встретил ее неморгающий взгляд, с обморочным
головокружением почувствовал терпкий запах ее подмышки…
В дверь кто-то торопливо постучался.
– Кто там? – спокойно спросила она, не отстраняя
его. – Это вы, Марья Ильинишна?
– Я, Катерина Николаевна.
– В чем дело?
– Позвольте войти, боюсь, кто-нибудь меня услышит, побежит и
напугает генеральшу…
Когда он выскочил в свою комнату, она не спеша повернула
ключ в замке.
– Его превосходительству что-то нехорошо, надо, думаю, пикюр
сделать, – зашептала, входя, Марья Ильинишна. – Слава богу,
генеральша еще спит, идите скорее…
Глаза Марьи Ильинишны уже круглились, как у змеи: говоря,
она вдруг увидала возле кровати мужские туфли, – студент убежал босиком. И
она тоже увидала туфли и глаза Марьи Ильинишны.
Перед завтраком она пошла к генеральше и сказала, что должна
внезапно уехать: стала спокойно врать, что получила письмо от отца, –
известие, что ее брат тяжело ранен в Маньчжурии, что отец, по своему вдовству,
совсем один в таком горе…
– Ах, как я понимаю вас! – сказала генеральша, уже все
знавшая от Марьи Ильинишны. – Ну что ж делать, поезжайте. Только пошлите
со станции депешу доктору Кривцову, чтобы он немедленно приехал и побыл у нас,
пока мы найдем другую сестру…
Потом она постучалась к студенту и сунула ему записочку:
«Все пропало, я уезжаю. Старуха увидала возле кровати ваши туфли. Не поминайте
лихом».
За завтраком тетя была только немного печальна, но говорила
с ним как ни в чем не бывало.
– Ты слышал? Сестра уезжает к отцу, он один, брат ее страшно
ранен…
– Слышал, тетя. Вот несчастье эта война, сколько горя
повсюду. А что все-таки было с дядей?
– Ах, слава богу, ничего серьезного. Он ужасно мнителен.
Сердце будто, но все это от желудка…
В три часа Антигону увезли на тройке на станцию. Он, не
поднимая глаз, простился с ней на перроне, будто случайно выбежав, чтобы велеть
оседлать лошадь. Он готов был кричать от отчаяния. Она помахала ему из коляски
перчаткой, сидя уже не в косынке, а в хорошенькой шляпке.
2 октября 1940
Смарагд
Ночная синяя чернота неба в тихо плывущих облаках, везде
белых, а возле высокой луны голубых. Приглядишься – не облака плывут – луна
плывет, и близ нее, вместе с ней, льется золотая слеза звезды: луна плавно
уходит в высоту, которой нет дна, и уносит с собой все выше и выше звезду.
Она боком сидит на подоконнике раскрытого окна и, отклонив
голову, смотрит вверх – голова у нее немного кружится от движения неба. Он
стоит у ее колен.
– Какой это цвет? Не могу определить! А вы, Толя, можете?
– Цвет чего, Киса?
– Не зовите меня так, я уж тысячу раз говорила вам…
– Слушаю-с, Ксения Андреевна.
– Я говорю про это небо среди облаков. Какой дивный цвет! И
страшный и дивный. Вот уже правда небесный, на земле таких нет. Смарагд
какой-то.
– Раз он в небе, так, конечно, небесный. Только почему
смарагд? И что такое смарагд? Я его в жизни никогда не видал. Вам просто это
слово нравится.
– Да. Ну, я не знаю, – может, не смарагд, а яхонт…
Только такой, что, верно, только в раю бывает. И когда вот так смотришь на все
это, как же не верить, что есть рай, ангелы, божий престол…
– И золотые груши на вербе…
– Какой вы испорченный, Толя. Правду говорит Марья
Сергеевна, что самая дурная девушка все-таки лучше всякого молодого человека.
– Сама истина глаголет ее устами, Киса.
Платьице на ней ситцевое, рябенькое. Башмаки дешевые; икры и
колени полные, девичьи, круглая головка с небольшой косой вокруг нее так мило
откинута назад… Он кладет руку на ее колено. Другой обнимает ее за плечи и
полушутя целует в приоткрытые губы. Она тихо освобождается, снимает его руку с
колена.
– Что такое? Мы обиделись?
Она прижимается затылком к косяку окна, и он видит, что она,
прикусив губу, удерживает слезы.
– Да в чем дело?
– Ах, оставьте меня…
– Да что случилось?
Она шепчет:
– Ничего…
И, соскочив с подоконника, убегает.
Он пожимает плечами:
– Глупа до святости!
3 октября 1940
Волки
Тьма теплой августовской ночи, еле видны тусклые звезды,
кое-где мерцающие в облачном небе. Мягкая, неслышная от глубокой пыли дорога в
поле, по которой катится тележка с двумя молодыми седоками – мелкопоместной
барышней и юношей-гимназистом. Пасмурные зарницы освещают иногда пару ровно
бегущих рабочих лошадей со спутанными гривами, в простой упряжи, и картуз и
плечи малого в замашной рубахе на козлах, на мгновение открывают впереди поля,
опустевшие после рабочей поры, и дальний печальный лесок. Вчера вечером на
деревне был шум, крик, трусливый лай и визг собак: с удивительной дерзостью,
когда по избам уже ужинали, волк зарезал в одном дворе овцу и едва не унес ее –
вовремя выскочили на собачий гам мужики с дубинами и отбили ее, уже околевшую,
с разорванным боком. Теперь барышня нервно хохочет, зажигает и бросает в
темноту спички, весело крича:
– Волков боюсь!
Спички освещают удлиненное, грубоватое лицо юноши и ее
возбужденное широкоскулое личико. Она кругло, по-малорусски, повязана красным
платочком, свободный вырез красного ситцевого платья открывает ее круглую,
крепкую шею. Качаясь на бегу тележки, она жжет и бросает в темноту спички,
будто не замечая, что гимназист обнимает ее и целует то в шею, то в щеку, ищет
ее губы. Она отодвигает его локтем, он намеренно громко и просто, имея в виду
малого на козлах, говорит ей:
– Отдайте спички. Мне закурить нечем будет.
– Сейчас, сейчас! – кричит она, и опять вспыхивает
спичка, потом зарница, и тьма еще гуще слепит теплой чернотой, в которой все
кажется, что тележка катится назад. Наконец она уступает ему долгим поцелуем в
губы, как вдруг, толчком мотнув их обоих, тележка точно натыкается на что-то –
малый круто осаживает лошадей.
– Волки! – вскрикивает он.
В глаза бьет зарево пожара вдали направо. Тележка стоит
против того леска, что открывался при зарницах. Лесок от зарева стал теперь
черным и весь зыбко дрожит, как дрожит и все поле перед ним в сумрачно-красном
трепете от того жадно несущегося в небе пламени, которое, несмотря на даль,
полыхает с бегущими в нем тенями дыма точно в версте от тележки, разъяряется
все жарче и грознее, охватывает горизонт все выше и шире, – кажется, что
жар его уже доходит до лица, до рук, виден даже над чернотой земли красный
переплет какой-то сгоревшей крыши. А под стеной леса стоят, багрово серея, три
больших волка, и в глазах у них мелькает то сквозной зеленый блеск, то красный
– прозрачный и яркий, как горячий сироп варенья из красной смородины. И лошади,
шумно всхрапнув, вдруг диким галопом ударяют вбок, влево, по пашне, малый, на вожжах,
валится назад, а тележка, со стуком и треском, мотаясь, бьется по взметам…