— Месяц, месяц, тебе золотые рога, а мне золотая
казна! — заговорила она, кружась, как девочка, по широкому белому двору.
Голос ее звонко раздался в воздухе и был так странен в
тишине этой мертвой усадьбы. Кружась, она прошла до ямщицкой кибитки, черневшей
в тени перед избой, и было слышно, как она бормотала на ходу:
Татьяна на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало наводит,
Но в темном зеркале одна
Дрожит печальная луна…
— Никогда я уж не буду гадать о суженом! — сказала
она, возвращаясь к крыльцу, запыхавшись и весело дыша морозной свежестью, и
села на ступени возле меня. — Ты не уснул, Костя? Можно с тобой сесть
рядом, миленький, золотой мой?
Большая рыжая собака медленно подошла к нам из-за крыльца, с
ласковой снисходительностью виляя пушистым хвостом, и она обняла ее за широкую
шею в густом меху, а собака глядела через ее голову умными вопросительными
глазами и все так же равнодушно-ласково, вероятно, сама того не замечая, махала
хвостом. Я тоже гладил этот густой, холодный и глянцевитый мех, глядел на
бледное человеческое лицо месяца, на длинную черную избу, на сияющий снегом
двор, и думал, подбадривая себя:
«В самом деле, неужели уже все потеряно? Кто знает, что
принесет мне этот Новый год?»
— А что теперь в Петербурге? — сказала жена,
поднимая голову и слегка отпихивая собаку. — О чем ты думаешь,
Костя? — спросила она, приближая ко мне помолодевшее на морозе
лицо. — Я думаю о том, что вот мужики никогда не встречают Нового года, и
во всей России теперь все давным-давно спят…
Но говорить не хотелось. Было уже холодно, в одежду
пробирался мороз. Вправо от нас видно было в ворота блестящее, как золотая
слюда, поле, и голая лозинка с тонкими обледеневшими ветвями, стоявшая далеко в
поле, казалась сказочным стеклянным деревом. Днем я видел там остов дохлой
коровы, и теперь собака вдруг насторожилась и остро приподняла уши: далеко по
блестящей слюде побежало от лозинки что-то маленькое и темное, — может
быть, лисица, — и в чуткой тишине долго замирало чуть уловимое, таинственное
потрескивание наста.
Прислушиваясь, жена спросила:
— А если бы мы остались здесь?
Я подумал и ответил:
— А ты бы не соскучилась?
И как только я сказал, мы оба почувствовали, что не могли бы
выжить здесь и года. Уйти от людей, никогда не видать ничего, кроме этого
снежного поля! Положим, можно заняться хозяйством… Но какое хозяйство можно
завести в этих жалких остатках усадьбы, на сотне десятин земли? И теперь всюду,
такие усадьбы, — на сто верст в окружности нет ни одного дома, где бы
чувствовалось что-нибудь живое! А в деревнях — голод…
Заснули мы крепко, а утром, прямо с постели, нужно было
собираться в дорогу. Когда за стеною заскрипели полозья и около самого окна
прошли по высоким сугробам лошади, запряженные гусем, жена, полусонная, грустно
улыбнулась, и чувствовалось, что ей жаль покидать теплую деревенскую комнату…
«Вот и Новый год! — думал я, поглядывая из скрипучей,
опушенной инеем кибитки в серое поле. — Как-то мы проживем эти новые
триста шестьдесят пять дней?»
Но мелкий лепет бубенчиков спутывал мысли, думать о будущем
было неприятно. Выглядывая из кибитки, я уже едва различал мутный серо-сизый
пейзаж усадьбы, все более уменьшающийся в ровной снежной степи и постепенно
сливающийся с туманной далью морозного туманного дня. Покрикивая на заиндевевших
лошадей, ямщик стоял и, видимо, был совершенно равнодушен и к Новому году, и к
пустому полю, и к своей и к нашей участи, С трудом добравшись под тяжелым
армяком и полушубком до кармана, он вытащил трубку, и скоро в зимнем воздухе
запахло серой и душистой махоркой. Запах был родной, приятный, и меня трогали и
воспоминание о хуторе, и наше временное примирение с женою, которая дремала,
прижавшись в угол возка и закрыв большие, серые от инея ресницы. Но, повинуясь
внутреннему желанию поскорее забыться в мелкой суете и привычной обстановке, я
деланно-весело покрикивал:
— Погоняй, Степан, потрогивай! Опоздаем! А далеко
впереди уже бежали туманные силуэты телеграфных столбов, и мелкий лепет
бубенчиков так шел к моим думам о бессвязной и бессмысленной жизни, которая
ждала меня впереди…
1901
Заря всю ночь
I
На закате шел дождь, полн?? и однообразно шумя по саду вокруг
дома, и в незакрытое окно в зале тянуло сладкой свежестью мокрой майской
зелени. Гром грохотал над крышей, гулко возрастая и разражаясь треском, когда
мелькала красноватая молния, от нависших туч темнело. Потом приехали с поля в
мокрых чекменях работники и стали распрягать у сарая грязные сохи, потом
пригнали стадо, наполнившее всю усадьбу ревом и блеянием. Бабы бегали по двору
за овцами, подоткнув подолы и блестя белыми босыми ногами по траве; пастушонок
в огромной шапке и растрепанных лаптях гонялся по саду за коровой и с головой
пропадал в облитых дождем лопухах, когда корова с шумом кидалась в чащу…
Наступала ночь, дождь перестал, но отец, ушедший в поле еще утром, все не
возвращался.
Я была одна дома, но я тогда никогда не скучала; я еще не
успела насладиться ни своей ролью хозяйки, ни свободой после гимназии. Брат
Паша учился в корпусе, Анюта, вышедшая замуж еще при жизни мамы, жила в Курске;
мы с отцом провели мою первую деревенскую зиму в уединении. Но я была здорова и
красива, нравилась сама себе, нравилась даже за то, что мне легко ходить и
бегать, работать что-нибудь по дому или отдавать какое-нибудь приказание. За
работой я напевала какие-то собственные мотивы, которые меня трогали. Увидав
себя в зеркале, я невольно улыбалась. И, кажется, все было мне к лицу, хотя
одевалась я очень просто.
Как только дождь прошел, я накинула на плечи шаль и,
подхватив юбки, побежала к варку, где бабы доили коров. Несколько капель упало
с неба на мою открытую голову, но легкие неопределенные облака, высоко стоявшие
над двором, уже расходились, и на дворе реял странный, бледный полусвет, как
всегда бывает у нас в майские ночи. Свежесть мокрых трав доносилась с поля,
мешаясь с запахом дыма из топившейся людской. На минуту я заглянула и
туда, — работники, молодые мужики в белых замашных рубахах, сидели вокруг
стола за чашкой похлебки и при моем появлении встали, а я подошла к столу и,
улыбаясь над тем, что я бежала и запыхалась, сказала:
— А папа где? Он был в поле?
— Они были не надолго и уехали, — ответило мне
несколько голосов сразу.
— На чем? — спросила я.
— На дрожках, с барчуком Сиверсом.
— Разве он приехал? — чуть не сказала я,
пораженная этим неожиданным приездом, но, вовремя спохватившись, только кивнула
головой и поскорее вышла.
Сиверс, кончив Петровскую академию, отбывал тогда воинскую
повинность. Меня еще в детстве называли его невестой, и он тогда очень не
нравился мне за это. Но потом мне уже нередко думалось о нем, как о женихе; а
когда он, уезжая в августе в полк, приходил к нам в солдатской блузе с погонами
и, как все вольноопределяющиеся, с удовольствием рассказывал о «словесности»
фельдфебеля-малоросса, я начала свыкаться с мыслью, что буду его женой.
Веселый, загорелый — резко белела у него только верхняя половина лба, — он
был очень мил мне.