— Да а я-то про что ж? — ответил Федот грубовато и
заговорил немного живее. — Ты не можешь этого дела понимать, ты своим
домом жить-то еще не пробовал, а за мамашей жить — это всякий проживет. Я про
то и говорю, что этакий грех прямо из-за пустого вышел. Я из-за ней трех овец
зарезал, — сказал он, обращаясь к старику. — Девять с полтиной за
овец взял, а за нее восемь заплатил. Не дешево тоже обошлась… И опять же с
бабой пошли кажный день скандалы. Взял, говорю, пустое, восемь за козу отдал,
ну, там кой-чего для хозяйства купил, кой-какую вещество, ребятенкам свистулек
набрал, пошел домой, пер, пер, пришел к утру — глядь, полтинника нету: сунул,
значит, в карман и посеял. Стала баба деньги считать. «Где ж, говорит,
полтинник? проглотил? Говорила тебе, дураку, тушками продать, а овчины себе
оставить…» Слово за слово… Такой скандал пошел, не приведи господи! Она у меня
такая, правду сказать, собака, во всей губернии поискать…
— Это своя допущенье, — деловито вставил
Пашка. — Их не бить, добра не видать.
— Понятная дело, — сказал Федот. — Ну,
одумалась, покорилась. А подоила козу, и совсем повеселела: хороша, правда, на
удой оказалась, и молоко отличная. Мы было и обрадовались. Погнали в стадо. Дал
я пастушатам на табак, поднес по чашке водки… а то они, сукины дети, брухаться
приучают… Только ворочается вечером стадо — смотрю, нету моей козе. Я к
пастуху: почему нашей козе нету? А потому, говорит, пригнали мы стадо на лесной
пар, зачала твоя коза с коровами играть, схватилась с быком: отойдет от него,
разлетится, разлетится — раз его в кичку! До того его изняла, стал за коров от
ней прятаться, а кинешься отгонять, она — шарк в овес… Мы прямо из сил
выбились! А потом ушла, бегал за ней подпасок, весь лес выбегал, нигде не
нашел, — как скрозь земь провалилась…
— Ну, правда, — яд коза! — сказал старик.
— Ха! — злорадно ответил Федот. — Да это еще
что, ты послухай, что дальше-то будет! Как пропала эта самая коза, мы с бабой
прямо очумели. Ну, думаем, каюк, попанется она волку на зубы. А того, понятно,
и в голове не держим, что куда бы лучше было, кабы ее черти задрали. Кинулись
наране в лес, кажись, живого места не оставили, все до шпенту объелозили —
нигде нету! Затужил я бо-зна как, однако еду пахать, — как раз пахота
подошла. Взял с собой хлебушка в платочке, положил под межу, пашу, а на другом
бугре малый наш деревенский пашет — вдруг, слышу, кричит чтой-то, показывает
рукой. Оглянулся я да так и ахнул: коза! Вытащила узелок, схватила в зубы,
растрясла и стоит, дергает бородой, хлеб лопает… Кинул я поскорей соху — к ей.
Я к ей, а она от мене. Я к ей, она от мене: отбежит, остановится, жует хлеб — и
горюшка мало. И ведь такая веселая да умная стерва — за всем моим движением
следит. А меня сердце на нее берет, очень хочется поймать, так бы, кажись, и
расшиб ее! Сожрала хлеб и пошла: обертывается, поглядывает, хвостом
трясет, — ну, прямо насмешничает!
— Что и говорить, скотина беспечная! — сказал
старик.
— Про что ж я-то говорю! — воскликнул Федот,
поощренный сочувствием. — Я про то и говорю, что она прямо сокрушила нас!
Тут и недели не прошло, стали все на меня обижаться, так, говорят, и живет коза
твоя в мужицких хлебах, у меня у самого весь осьминник истолкла, все кисти с
овса оборвала. Раз как-то зашла гроза, зачала молонья полыхать, опустился дождь
— смотрю, несется моя белая коза, что есть духу, прямо к нам, орет не своим
голосом — и прямо в сенцы. Я со всех ног за ей, зажмал ее в угол, затянул через
рога подпояской, зачал ее утюжить… гром гремит, молонья жжет, а я ее деру, я ее
деру! Должно, боле часу драл, верное слово. Посадил потом на варке, привязал на
подпояске… да тот-то ее знает, либо подпояска была гнилая, либо еще что, только
глянули мы наране — опять нету козе! Так, веришь ли, аж слеза меня со зла
прошибла!
IV
Тон Федота стал так прост, сердечен, так полон
хозяйственного огорчения, что никому бы и в голову не пришло, что это
рассказывает о своем грехе убийца. Да и слушали его просто. Кирюшка неподвижно
лежал вниз животом, с головой покрытый армяком, выставив из-под него толсто
опутанные белыми онучами, в больших лаптях ноги. Иван, надвинув на лоб шапку,
запустив руки в рукава, лежал на боку и тоже не двигался, молчал же строго и
серьезно потому, что считал ниже своего достоинства интересоваться дураками.
Ему так было мало дела, убийцы перед ним или нет, что он даже крикнул раз:
— Спать пора! Завтра домелете!
А Пашка и старик, полулежа и задумчиво перекусывая
соломинки, только головами покачивали да порою усмехались: ну, правда, и зазнал
горя Федот с козой! И Федот, видимо, считая себя уже оправданным этим
сочувствием к его смешному и горькому положению, совсем перестал стесняться
отступлениями. И гимназист, стиснув зубы и от ветра, и от внутреннего холода,
порою дико, с изумлением оглядывался: где он и что это за странная ночь? Но
была все такая же, простая, знакомая, деревенская ночь, каких было много:
темнело поле, черным треугольником вырезывалась в звездном небе рига, дул ветер
по лозняку, за которым вспыхивали и пропадали звезды, доходило до лиц и рук
прохладное дуновение с запахом мякины, шуршало в соломе и опять стихало…
Глубоким сном спали, утонув в соломе белыми клубками, собаки… И страшное было
только в том, что было уже поздно, что высоко поднялась с северо-востока кучка
серебряных звезд, что глухо, по-осеннему шумит вдали темная туча дремотного
сада, что блестят в звездном свете глаза на лицах разговаривающих…
— Да, братец ты мой, — говорил Федот, —
истинно до слез меня довела! Сказывают мне наконец того, — загнал ее мужик
на Прилепах. Иду добывать, делать нечего, такой уж, видно, жребий мой. Прихожу
на деревню, где ни гляну, — никого нету, все на работе. Едет мальчик за
водой, вспрашиваю: где дом Бочкова? «А вон, говорит, где старуха в красной
поневе под лозинкой сидит». Подхожу: «Это Бочков двор?» Махает мне старуха
рукой, на варок показывает…
— Ошалела, значит, от старости, — вставил Пашка,
так хорошо засмеявшись, что гимназист с изумлением и страхом оглянулся на него
и подумал: «Да нет, не может быть — это он все наврал на себя!»
— Ошалела, — подтвердил Федот. — Только рукой
махает. А я уж давно слышу, свинья на варке юзжит. Отворяю дверь в клетушку,
где эта самая свинья сохраняется. Вижу, возит бабу здоровенная матка:
навалилась на нее баба, держит одной рукой, другой из ведра на нее поливает. А
свинья вся черная от грязи, возит ее, таскает, никак баба с ней не сладит,
заголилась до самого живота. И смех и грех! Увидала меня, обдернула подол,
ноги, руки, вся лицо в навозе… «Что тебе нужно?» — «Что нужно? По делу. Вы мою
козу загнали, держите приблудный скот, а объявление не делаете». —
«Никакой, говорит, твоей козе мы не держим. Мы ее выпустили. Ее на барском
дворе загнали». И смеется чегой-то. Та-ак, думаю, значит, опять моя дело табак.
Ну, погоди ж ты! Вышел, пошел. Только зашел за соседний двор, повернул на
стежку по конопям, откуда ни явись, мальчишка чей-то рыжий навстречу. «Ты за
козой приходил?» — «За козой. А что?» Вдруг слышу, кричит баба за избой:
«Кузьма, куда тебя закружило, глаза твои накройся?» — «Скорей, говорю, беги,
вон мать с крипивой идет». А она и вот она — увидала его, бежит: «Не табе
сказала за малым смотреть? А табе куда завихрило, такой-сякой?» Потом как
вскинется на меня! «Ты чей?» — «А тебе, мол, что за дело?» — «Да нет, ты скажи,
ты чей?» — «Старой транде казначей. Чего орешь? Я козу свою ищу». — «А,
так это ты, глаза твои накройся, с своей козой спокою всему селу не даешь!..» И
вижу вдруг — несется ко мне высокий мужик от рыги — без шапки, распояской, в
сапогах. Набежал со всех ног: «Твоя коза?» — «Моя». Развернулся — как ахнет мне
в ухо!