…Я – птица, утонувшая в морских волнах.
Я – рыба, ползущая по пустынному песку.
Вот кто я без тебя, мой возлюбленный сын…
* * *
Матери не умеют любить. Сосцы их сочатся молоком, глаза готовы лить слезы при виде страданий своего ребенка. Но не называть же молочную или слезную жидкости – любовью? И овца, и верблюдица, и омерзительная летучая мышь – все они выкармливают потомство, обучают и оберегают от хищников, порой гораздо лучше матерей человеческих.
Человеческие матери – единственные в природе – ковыряют свое чрево спицами и пьют ядовитые зелья для умерщвления зреющего плода. Они пытаются защитить детей от оспы, давая в бане вдыхать толченые струпья оспенного больного, и этим сводят в могилу. Лихорадку и холеру лечат заговорами и кровопусканием – порой насмерть. Заикающимся детям отрубают кончик языка – оставляя немыми. В голодный год кормят потомство песчаной похлебкой и глиной, стремясь насытить, но заражают при этом тифом. Это ли есть любовь?
Любовь – иное. Любовь – это знание и воля. Редкие люди обладают и тем и другим – и потому истинная любовь к детям доступна немногим. К этим немногим относилась и Белая. Она знала, когда и от чего прививать ребенка, чем кормить и лечить, чему и в какой мере учить, как отличить морально дефективного от педагогически запущенного, а запущенного – от практически здорового. Волю же товарищ Белая имела такую, что хватило бы на двух мужчин с лихвою: ее не трогали ни младенческие слезы, ни капризы ребят постарше, ни подростковое вранье и фокусы.
Большая любовь Белой не ограничивалась одним конкретным чадом, а распространялась на сотни и тысячи советских малышей, кого суровое время оставило без крова и родительского попечения. Да и не было у Белой своих детей: организм ее был устроен так, что мужское семя не причиняло ему урона – все отношения с мужчинами протекали без неприятных последствий. Это свое телесное свойство Белая ценила выше всего.
А самым сильным душевным своим качеством считала умение перелистывать страницы – способность переходить от одного жизненного этапа к другому, не испытывая сомнений и боли.
Революции Белая не заметила: в тот год она, выпускница приюта для девочек Зачатьевского монастыря в Москве, достигла взрослости и, чувствуя в себе душевную тягу к воспитанию детей, осталась в приюте трудницей. У монахинь уже многому научилась и могла бы работать наравне со старшими сестрами, но требовалось принять постриг – к этому юная Белая готова не была: ее энергичной натуре претила монотонность монастырской жизни, а безликая одинаковость ряс вызывала отвращение.
Ее собственная революция случилась двумя годами позже. В девятнадцатом на окруженное красно-белыми стенами подворье въехали трое конных. Сидели в седле прямые, строгие, словно облитые черной кожей, и Белая не сразу поняла, что все трое – женщины. Но почувствовала: вот он, момент, когда переворачивается жизненная страница. Насельницы, бледные от испуга, брызнули со двора, крестясь и прикрывая рты краями апостольников. Белая же стянула с головы платок, заткнула за пояс и, простоволосая, пошла навстречу гостьям: принимать лошадей. Платок больше не накидывала никогда: вечером того же дня была принята социальной сестрой в образованный из монастыря детский приемник Наркомпроса и переоделась в мирское. Монахинь и послушниц уплотнили – выселили из сестринского корпуса в хозяйственные постройки, с разрешением обслуживать детский городок. Белая же – на правах сотрудницы советского учреждения – осталась жить в своей келье. Навещать сестер на задний двор не ходила. И к своим приютским воспитанницам не ходила тоже: они перешли под крыло государства, были присмотрены и накормлены – более в любви Белой не нуждались.
А вот остальная детвора Москвы – нуждалась. Каждый день в приемник поступали десятки беспризорных детей. Всех следовало осмотреть в медицинском пункте, отмыть в банном отсеке, накормить, головы обрить и обработать флеминговской жидкостью, одежду выстирать и выпарить в дезокамере. Только после этого – беседа с комиссией и первичная сортировка: больных – в лазарет, дефективных – в реформаторий или трудовой дом. Оставшихся – на вторичную сортировку: кого – домой (москвичей сопроводить и передать на руки родителям, пришлым купить билеты на пароход или найти попутчика-оказию), а кого – по детским домам и коммунам.
Вот оно было, пространство любви! Дети, покрытые вшами и паршой, с окосевшими от анаши глазами, беззубые, кашляющие и смердящие, попадали в приемный покой – в крепкие руки Белой, – чтобы выйти измененными: очищенными. Она мылила жесткие от грязи головы остервенело, со страстью. Брила – пока черепа не начинали блестеть. Одежду парила трижды, не жалея дров (а когда завхоз попытался было укорить ее в расточительности, улучила момент – и бросила его куртку в кишащую насекомыми кучу грязного барахла у дезобака, затем спросила: “Так сколько раз парить будем?”; больше претензий с его стороны не было). А если кто из пацанов, недовольный суровостью обращения, позволял себе крепкое словцо в ее адрес, Белая отвечала десятью: она молниеносно усвоила и босяцкий жаргон, и революционную лексику и пользовалась новыми языками лихо, как мочалкой или машинкой для бритья. Никто из новых сотрудников не верил, что она выросла при монастыре.
Через три месяца стала начальником приемника – к тому времени Зачатьевский монастырь с легкой руки беспризорников уже стали панибратски именовать Зачмоном, а сама Белая носила суконную блузу навыпуск, перетянутую в талии ремнем, и кожаную фуражку, купленную на сухаревской толкучке, с аккуратно открученной кокардой. Эта фуражка – черная, с высокой тульей, издалека напоминающая клобук, – мелькала по всей Москве. То среди мусорных баков близ “Мюра и Мерилиза”, где беспризорники роились, как пчелы в сотах. То между обшарпанных колонн Красных ворот: строение было полым внутри и давало приют многим бездомным. То на Казанском вокзале, где в одном из тупиков стоял вечно переполненный ребятней вагон-приемник. То в здании Наркомпроса на Чистопрудном, где недавно открылся адресный стол для воссоединения беглых детей с родителями. В Ермолаевской ночлежке. В исправдоме на Шаболовке, при фабрике жестяных изделий. В Якиманском арестном доме. Во Владыкинском концлагере – недалеко от Бутырской тюрьмы, на берегу реки Лихоборки. В знаменитом Доме Кырлы-Мырлы на Староконюшенном (по документам – детский дом и школа имени Карла Маркса), где действовала станция художественного воспитания для одаренных детей…
Начала встречаться с мужчинами. Встречи были до оскомины однообразны и не вызывали у Белой ничего, кроме раздражения. Будь ее воля, она сократила бы эти свидания до тридцати-сорока последних и главных минут, ради которых и устраивалась многочасовая дребедень: прогулки, походы в кинематограф, катание на лодках и прочее. Но мужчин такая прямота смущала – приходилось терпеть. Больше двух-трех раз не встречалась ни с кем.
Через полтора года – как опытного и идейного социального работника – ее пригласили в комиссию по улучшению жизни детей при ВЦИК. Белая согласилась: переполнявшая сердце любовь к детям была столь велика, что стены Зачатьевского стали ей тесны. Да и Москва была уже маловата. Любви Белой ждала ребятня в самых отдаленных городах и селах Советской Республики.