Струи дождя ударяли часто в металлическую крышу вагона и в стёкла – дождь нарастал.
– Ну расскажите что-нибудь про себя, в конце концов. – Белая зашевелилась, видимо, приподнимаясь на локтях.
А что ей было рассказывать? Что одолевает его маета – и разум, и тело не знают покоя уже которые сутки? И гложет что-то – большое, сильное, от чего не может он смотреть спокойно ни на Белую, ни на Фатиму, ни на кормилицу? Что не может больше спать, а только перемогается дремотой, и оттого мысли его сделались острее, а характер – дурнее?
– Ладно. – Комиссар поворохалась еще немного, видно, устраиваясь поудобнее. – Раз не знаете, о чем говорить, расскажите мне, Деев, что вы делать будете, когда коммунизм наступит?
Вот так спросила! Сразу – и о самом заветном. Можно было придумать что-то красивое и отбрехаться, соврать. Но – не захотелось мараться. Деев присел на свой диван, вдохнул поглубже и честно ответил в темноту:
– Женюсь.
– Всего-то?
– Так я не просто женюсь, – обиделся Деев. – Я – на персиянке. Привезу ее из этой самой Персии, скину паранджу – вот, скажу, будь свободна! И забудь навсегда про свое феодальное прошлое.
– Зачем же так далеко ехать? В советском Туркестане девушек в парандже – миллионы, если уж вам непременно понадобилась восточная жена.
Проем гармошки был широк, и Деев отчетливо слышал каждое слово Белой, словно находились они в одном купе, а не в соседних. И шорох ее одежды, и малейший скрип дивана различал. И даже то, что на последних словах она улыбнулась.
– Так они же и без меня уже – свободные! Зачем я им сдался? Пока мы до коммунизма доживем, они про паранджу эту средневековую и думать забудут!
– А вам, значит, непременно нужно быть героем – освободителем и спасителем? Думаете, без этого вас никто не полюбит?
Ох, язва сибирская! Он ей – душу наизнанку. А она в эту душу – желчью.
– Не любят вас женщины, а, Деев? Вы их любите, а они вас – нет.
И хотел бы возразить – пусть не вслух, а только в мыслях, – да нечем. Не было в жизни у Деева женщин. Ни матери не было, ни сестер или теток. Полюбовниц – и подавно. Когда-то были жены мастеров из паровозного депо – летом, принеся мужьям обеды, они купались в затоне, а маленький Деев прятался и наблюдал круглые их тела из-за камышовых зарослей. Потом была проститутка с Мокрой улицы в Казани, куда наведывался уже юношей, – добрая, старая и бородавчатая, она ласково звала его кочерыженькой за мелкий рост и общую неказистость. А потом была – война. Вот и все его женщины.
– Ну а ты сама? – разгорячился Деев. – Скажи, Белая, ты сама-то хоть раз – любила мужчину? По-настоящему чтобы, до боли в животе… – Хотелось забежать к ней, запалить керосинку и поднести поближе к надменному комиссарскому лицу, заглянуть в глаза. – Ну хоть немного, хоть несколько денечков – любила?
На ответ не надеялся – думал, расхохочется или насмешничать станет. И вдруг:
– Да, – говорит (спокойно и серьезно говорит, и ясно по голосу: не врет). – Много лет. Сильно.
– И что? – Деев даже растерялся от этой внезапной откровенности.
– Он меня обманул.
– Бросил тебя?
В нем поднялась внезапная волна возмущения: нельзя, невозможно было представить эдакую гордейку оставленной. Только она могла насмехаться, изводить, бросать. Жаловаться начальству, мыть полы полуголой. Только ей было дозволено – всё.
– Это был портрет. Висел в пекарне при монастыре. Приютские помогали там. И я каждый день на него смотрела. – Белая говорила коротко, подолгу умолкая в промежутках, и каждая пауза грозила обернуться молчанием; но нет, речь комиссара текла и текла в темноте – толчками, как выходит вода из подземного источника. – Мальчик с голубыми глазами и дивными золотыми волосами. Я не знала, кто это. Все детство смотрела и мечтала, что вырасту – и найду его.
Деев не умел понять, каково это – любить холст, покрытый мазками краски. Но возникшее в нем возмущение сменилось облегчением: была в этой истории какая-то правильность – не могла комиссар любить земного мужчину, а только что-то эдакое, недоступное другим.
– Нашла?
– Не успела. Его расстреляли вместе с родителями – еще до того, как я вышла из приюта. – Здесь наступила столь длинная пауза, что Деев хотел было уже спросить, что дальше, но Белая вздохнула тяжело и закончила: – Это был портрет цесаревича.
– Фью-у-у-у-у… – присвистнул огорошенно. – Так ты монархистка, что ли?
– Дурак вы все-таки, Деев. Я уже год как в партии была, когда узнала, кого любила. Случайно увидела фото в газете. Пришла в пекарню с этой газетой, сличила: точно – он, великий князь Алексей Николаевич Романов.
– И что ты сделала с портретом-то? – Деев аж подпрыгнул на диване от чувств. – Я бы ножницы взял и покромсал в труху все эти глаза-кудри. Или в печи бы сжег, вместе с рамой, не пожалел!
– Я написала отношение в ЧК: “В пекарне Зачатьевского монастыря три года спустя после великой революции все еще висит портрет наследника престола…”
– Ну и? – Нестерпимо хотелось пробраться к ней и сесть рядом, но боязно было разрушить разговор.
– Это всё, – оборвала резко.
И умолкла.
Деев не решился настаивать и тоже послушно умолк. Верно, следовало бы встать и прикрыть гармошку, вновь разбивая пространство надвое, но он этого не сделал – наоборот, лег тихонько, желая, чтобы и женщина осталась лежать, и возникшая между ними сокровенность не была бы нарушена. Повернулся лицом к разделяющей стенке и упрямо пялился в черноту, представляя, что с другой стороны в стенку эту смотрит лицо засыпающей Белой.
Слушал дыхание женщины, которое постепенно становилось ровнее и глубже. Слушал шорох дождя по окнам. А в шорохе этом хотелось ему различить знакомые строки, но выучить колыбельную Фатимы еще не успел и потому вспоминал отрывками:
…Я бы выклевала звезды с неба
И проглотила солнце —
Лишь бы не наступило утро расставания…
Перебирал в уме черты лица Белой – и обнаружил внезапно, что знает их все. И руки ее помнит, и волосы, и как встряхивает головой, откидывая пряди со лба. И пуговицы на створе рубахи, до единой, и штопку на чулке. Да что там! Все, что под рубахой и чулками, все, что возникло перед ним той ночью, в пустом еще вагоне, освещенное золотым керосиновым светом, – видит.
…Нет места ни для кого – ни в сердце, ни в голове.
Все наполнено тобой,
Как наполнено водой морское дно…
Попытался представить Белую маленькой девочкой – и не смог. Зато вспомнил себя – маленьким. Не любил Деев свое детство. Не любил – потому что неизменно утягивали эти воспоминания в былую беспомощность и тоску: в жуть перед грядущей зимой, в бесконечный голод и сиротское одиночество – во все, что был бы рад позабыть, да не мог. Вот и нынче накатило. И утащило в те годы, когда, не насытясь бедным ужином, сосал перед сном стибренные из мастерской гайки.