И вновь перелистнулась страница – и вновь легко: февральским утром тысяча девятьсот двадцать первого года детский комиссар Белая села в вагон спецэшелона и отбыла с Саратовского вокзала в многомесячную экспедицию по детским учреждениям советского Юга и Кавказа. Бывшие коллеги по Зачмону узнали о ее переводе от нового начальства. Командировка длилась почти год, с одним коротким приездом домой для отчетного доклада. Ни во время этого приезда, ни позже Белая не ходила в Зачатьевский – незачем.
Ее пути и маршруты определялись теперь не личными интересами, а исключительно государственными: она шла по стопам советской власти. Когда отгорала в той или иной земле Гражданская война, а красные флаги окончательно и бесповоротно поднимались над городскими управами и избушками сельсоветов – появлялась Белая. В бессменной кожаной кепке, перепоясанная ремнями и портупеей, на которой вместо кобуры висел планшет с полудюжиной заточенных карандашей, она шагала стремительно – по белым астраханским пескам, по желтой калмыцкой степи, по жирной земле Ставрополья. Шинель ее развевалась, как мантия, в руке мелькал посох – в длинных переходах без посоха никак. Иногда ехала – на осле, на верблюде, редко на автомобиле. В кавказских предгорьях села на коня – другого способа одолеть склоны и перевалы не было. Инспектировала сиротские дома Владикавказа и Тифлиса, Кисловодска и Сухума. Проверяя условия детской жизни, забиралась в дальние аулы и кишлаки. К концу двадцать первого исходила и описала все южные края и пределы Красной России – от Каспия и до Черного моря (вот только Персидскую Советскую Республику исследовать не успела – та захлебнулась в политических распрях и пала).
К ожидающему на железной дороге эшелону – в Батуме, или Дербенте, или Майкопе, или Баку – Белая возвращалась из экспедиций как домой. Поездные купе и стали ее домом: то мягкие, первого класса, с шелковой обивкой на просторных диванах, а то клетушки общих вагонов, кое-как отгороженные деревянными стенками и с деревянными же лавками для спанья. Тягот не замечала – ее служение было чистым и пылким, не допускавшим и мысли об отдыхе или телесном комфорте.
Путевая жизнь упрощала, а порой и вовсе отменяла условности: мужчины появлялись в купе Белой ненадолго (стоянки бывали коротки) и исчезали без следа. Свидания, сжатые до часа, до получаса, до четверти часа, чувства, сжатые до предела и оттого яркие сверх меры, – маленькие и необязательные радости кочевого бытия. Старалась выбирать мужчин постарше – за тридцать, а то и за сорок: эти не были склонны ждать продолжения или немедленно после встречи предлагать вступление в брак. Она могла бы и вовсе обходиться без мужчин: потребности ее организма были скромны. Но краткие пересечения с плотским и примитивным лишь подчеркивали высокий смысл остального существования.
Дети! Едящие из выгребных ям, спящие в древесных дуплах и бочках из-под сельди, живущие стаями по заброшенным станицам, охотящиеся на сусликов и собак – их были сотни и сотни. Все нуждались в ее защите, всем она была нужна – больше собственных матерей, родивших и бросивших на произвол судьбы. Наконец-то Белая осознала масштаб, которым измерялась переполнявшая ее душу любовь: она одна была способна заменить тысячу матерей, а может, и десяток тысяч. Она была готова раскинуть руки – от устья Волги и до Днепра, – чтобы собрать всех бездомных и бесприютных, отмыть их, накормить и укрыть от непогоды. А также – от жадности и порочности взрослых: заведующие ночлежными и воспитательными учреждениями на окраинах огромной страны нередко обворовывали детей, избивали, толкали в проституцию.
Белая жалела, что на поясе ее болтался не револьвер, а лишь пяток исписанных карандашей: некоторым социальным работникам полагались не наставления, а немедленная пуля в живот. Эта ярость давно уже зрела в душе, но осознала ее Белая ближе к середине экспедиции. Случилось в Пятигорске. Она вошла в местный приют, по обыкновению не здороваясь с начальством, начала обход и нашла детей на кухне – ползающими по полу и хлебающими суп горстями из общего котла: заведующий распродал всю казенную мебель и посуду. Тут же села писать рапорт в ЧК – за неимением стола и стульев прямо на подоконнике. Заведующий, обильно истекая по́том от страха, покружился было вокруг, увещевая, а после умолк – и аккуратно выложил на тот же подоконник два золотых червонца. Убрать руку не успел – Белая оторвала карандаш от планшета, где строчила отчет, и всадила в распластанную пятерню. Свинячий визг раненого и брызги крови на окне – этого было мало, непростительно мало за воровство у детей.
С той поры ярости своей не скрывала, наоборот – давала волю: язык ее стал злее, голос – громче и раскатистей, кулак мог ударить по столу, а карандаш – больно ткнуть собеседника под ребро. Ярость эта праведная стала для Белой – второе крыло, наравне с любовью.
Дважды в нее стреляли: в Лорийских горах и в олеандровой роще под Адлером; оба раза мимо. Дважды же бросали камнем в купе, разбивая стекло. Один раз пытались похитить. Угрожали – много раз, и не сосчитать. Белая не боялась: истинная любовь не знает страха. Она без устали черкала в планшете, а затем часами телеграфировала и телефонировала – докладывала, бранясь до хрипоты и требуя денег, питания, учебных пособий, профессиональных кадров, открытия новых учреждений, укрупнения существующих. И ехала дальше, дальше, все дальше… Каждый день – новый фронт. Каждый день – новый бой. Она сражалась за всех сирот и беспризорников степей, гор и морских побережий, веруя в их спасение и изо всех сил приближая его. Это была – жизнь. Это было – счастье.
* * *
В декабре двадцать первого, едва вернувшись из южной командировки в Москву и отчитавшись перед ВЦИК, Белая получила новый приказ – отправиться в Поволжье. Цель экспедиции: “Доложить о степени голода в регионе и возможных мерах по спасению детей”. Картина происходящего в Советской Республике уже вырисовывалась из докладов с мест, но верилось в эти цифры с трудом: “Охвачены голодом 25 миллионов человек, треть из них – дети”. Главным очагом голодной эпидемии виделись берега Волги.
Белая знала о голоде не понаслышке. В восемнадцатом с питанием в столице стало худо, и сестры в Зачатьевском неделями варили лебедяную кашу: сначала с картофелем и овсом, а когда запасы картофеля иссякли – со щавелем и просяной мякиной. Тогда же столичные рынки наводнили спекулянты самого разного вида и калибра, обвешанные пыльными мешками, – в мешках была еда. Угрюмые, со впалыми щеками, ходили москвичи по базарным рядам и выменивали дорогие некогда вещи – часы, золото, столовые приборы – на пару фунтов муки или ведро моркови, приехавшие откуда-нибудь из-под Рязани или Владимира. А вместе с мешочниками объявился и всякий сброд: нищие, попрошайки, воры. Просили не денег – хлеба. И крали не деньги – хлеб. Еда стала дороже денег, еда сама стала деньгами.
Несытно было и на Кавказе. В недавней поездке Белая видела семьи, ужинавшие одной травой. Лепешки, в которых не было ни щепоти муки, – сплошное сено и рубленая ботва с овощами. Детей с мягкими костями – ногами-кренделями. Хутора и деревни, оставленные жителями, что ушли искать лучшей доли. Везде была жизнь – бесхлебная, тощая, впроголодь.
А в Поволжье?