Чиновничья вдова очень кстати вызвалась ежедневно устраивать уроки хорового пения – идею одобрили. Не мешало было бы занять детей еще чем-нибудь – ручным трудом или политическим просвещением, – чтобы меньше маялись от безделья, но за неимением педагогических работников ограничились поэзией и музыкой.
Крестьянка, также желая быть полезной, предложила пошептать над каждым ребенком заговор на сохранение здоровья, однако эту инициативу Деев с комиссаром отклонили.
– Не заговоры больным нужны, а мясо, – вздохнул Буг, когда ему рассказали про шептунью. – Для воссоздания утраченных телесных сил детям необходим белок.
– Вопрос к начальнику эшелона, – усмехнулась Белая. – Он у нас за чудеса ответственный.
– Вот пусть вам знахарка мяса и наколдует! – вспыхнул Деев. – И меда бочку. И мануфактуры на платье заодно. И чтобы завтра же очутились в Самарканде – сытые, одетые и здоровые!
Но огрызался и сам уже понимал: зря. За сутки пути лежачие из тихих сделались и вовсе бесшумны: на нарах – ни звука, ни вздоха, ни самого мелкого движения. Вагон покачивало и потряхивало на ходу, и плоские тела детей в одеялах из мешковины также слегка покачивало и потряхивало – словно лежали в мешках не человеческие организмы, а куски картона. Деев наклонился к одному изголовью – дыхания не слышно.
– После завтрака устали, спят, – объяснил фельдшер. – Им чашку гоголь-моголя переварить – как нам с вами поле вспахать.
А комиссар спокойно окинула глазами нары, ни на ком не задержавши взгляд, и по тому, как быстро перевела разговор на проблемы здоровых детей, Деев понял: для Белой лежачие – уже не живые.
Обсудили, какие дары достались лазарету от щедрот свияжского ЧК: среди корзин и свертков с провизией обнаружилась также объемистая торба с лекарствами. Фельдшер докладывал о подарке, то хмурясь, то не в силах сдержать ухмылку – содержимое торбы напоминало украденное в спешке вором-недотепой: пилюли, мази и инструменты самого разного свойства лежали вперемешку; колбы побились, хрупкие фармацевтические весы погнулись, а травные сборы высыпались из кульков, образуя совершенную мешанину. И если каким-то средствам еще можно было найти применение (свечки против геморроя использовать для смазывания пролежней, к примеру), то некоторые препараты оказались полностью бесполезны – как бальзам для ухода за усами или вакцина от бешенства. Похоже, в торбу попросту сгребли все, что обнаружили на аптечном прилавке, – не разбирая и не особо заботясь о сохранности. Включая чьи-то поношенные очки, пачку чистых лекарственных этикеток и аптекарские нарукавники. Самым странным предметом оказался человеческий череп – крепкий, бело-желтый, с иноземной этикеткой “Broeninger-Apotheke. Hamburg” на внутренней стороне затылка. Череп Деев приказал выкинуть, а этикетки оставить – какая ни есть, а бумага.
Оговорили, как защитить полученные богатства от набегов любопытствующих: Белая предупредила, что совсем скоро – возможно, уже сегодня во время медосмотра – пацаны из пассажирских вагонов улизнут из-под опеки воспитателей и заявятся в лазарет пошнырять-пошукать. Было решено, что на время обхода сюда будет приходить дежурить одна из сестер – охранять имущество.
Еще предупредила Белая, что непременно объявятся в составе симулянты – начнут корчиться в муках и изображать различные недуги, имея целью исключительно лечь на больничную койку и отведать лазаретного пайка, поэтому верить судорогам и коликам не стоит, а только неоспоримому проявлению болезней: сыпи, жару и прочим явственным признакам…
Как генерал перед сражением, Белая стремилась предусмотреть все маневры противника и терпеливо наставляла подчиненных. И седовласый фельдшер, и сестры, и дурачок Мемеля – все признавали ее главенство. Да что там! Даже Деев, проведя с ней последние сутки, готов был согласиться: сама баба – язва, стерва и змея, а комиссар из нее – лучше не сыщешь.
Один только имелся в ней изъян, с которым Деев не хотел и не мог смириться: вся ее энергия, умения и умственные силы были – для здоровых детей. Для тех, кто наверняка доберется до конечного пункта, а значит, вложенные старания не пропадут зря, как не пропадут деньги расчетливого капиталиста, вложенные в надежный банк. Лежачим же от комиссара – ни взгляда внимательного, ни мысли заботливой, ничего. Равнодушием или душевной скупостью это назвать было никак нельзя – пожалуй, впервые в жизни Деев наблюдал человека, столь страстного в работе. Тогда как это можно назвать?
– Я достану мяса, – сказал он уже на выходе из лазарета.
Не фельдшеру сказал и не комиссару – себе.
– После того, что случилось утром, я вам почти верю, – отозвалась Белая.
И в голосе ее не было насмешки.
* * *
У Тюрлемы, аккурат на заправке водой, локомотив забастовал – и машинист засуетился вокруг замершего на путях паровика с перекошенным от дурного предчувствия лицом. Полетел вестовой клапан, его требовалось пришабрить – работа несложная, но кропотливая и требующая времени.
Машинист забрался под будку, бормоча ругательства, а Деев жахнул с досады кулаком о паровозный бок: задержка была некстати – до ночи могли бы еще полсотни верст пройти! И застыдился тотчас, огладил машину примирительно. Ударить паровоз – хуже, чем собаку пнуть: животное может огрызнуться или куснуть в ответ, а машина – нет.
Скоро у “гирлянды” образовались люди: мешочники с бурыми от многодневной пыли рожами, беженцы с баулами, всякая беспризорная братия. Не просили ни о чем, не нагличали – просто расселись в отдалении, вытянули шеи, таращили с мольбой глаза: а не найдете ли хоть малость еды? А не возьмете ли с собой хоть на перегон? Подобная картина непременно возникала на любой станции, где эшелон останавливался более чем на четверть часа: паровозов на чугунке было мало, а кочующих по стране – тьма.
Мемеле строго-настрого приказано было не покидать кухню во время стоянок; даже открывать свой набитый мешками и благоухающий яблоками вагончик запрещено. Во избежание всяких недоразумений у кухонной двери всегда лежали топор и острая рогатина, которую поваренок сам и смастерил, а в кармане имелся выданный Деевым железнодорожный свисток (свиристел так пронзительно, что у детей уши закладывало). В опасной ситуации кашевару полагалось драться с нападающими насмерть и свистеть, призывая подмогу – начальника эшелона и фельдшера.
Оглядев собравшихся у эшелона и не увидев среди них отъявленных бандитов, Деев отправился побродить по станции. Мысль о мясе гвоздем сидела в мозгу. А еще – о молоке: прокипяченные полведра стояли в самом прохладном углу кухоньки и предназначались исключительно для Кукушонка, но ясно было, что скоро скиснут – дня через два или три, но скиснут непременно. И что потом? Опять в ЧК на поклон идти? Во второй раз могло и не повезти, как в первый. А могло и вовсе не повезти – да так крепко, по-настоящему, что и представлять не хотелось.
Тюрлема полнилась людьми, словно и не деревенька лежала позади остановочной платформы, а целый город: куда ни посмотри – татарские халаты, русские тулупы, киргизские чапаны – рваные, темные от дождя и грязи, меж собой едва различимые. И лица едва различимые: серые, голодные, злые. Кто спит, кто бдит, кто молится тоскливо, разложив молельный коврик на земле. Марийки сидят на тюках, раскинув поверху широкие юбки, как солохи на самоварах, и отгоняя от себя уличное пацанье, – огольцы, черные от солнца и паршивые донельзя, слоняются по станции голодной стаей. Босой башкир тащит арбу с голыми детьми – те прижимаются друг к другу и прикрываются обломками досок. А вокруг Тюрлемы и заполонивших ее усталых людей – огромное стадо повозок и дымки костров: беженцы добрались до железной дороги, разбили лагеря и ожидают счастливого случая – посадки на попутный поезд. Путь у всех один – на запад, к столице.