Бояре Ковров и Троекуров сучили сапогами по земле, князь Аленкин-Жеря и четверо холопов лежали недвижно. Стрельцы перезарядили ружья.
— Ладно!.. — выглянул Голицын из-за астраханского угла. — Когда так, мы идем сию минуту в слободу! Передушим всех ваших стрельчих и стрельчат, коли не выдадите колдуна и вора!.. Я всех вас знаю и все избы где стоят! Кого вы заслоняете?! А?!. Не стыдно, Демент Кривоторов?! А еще десятник умный!.. Ну! Мы на ваш посад уже идем!
Кончая сумасбродную тираду, Голицын резко призывно махнул находящимся близ (за углом) рукой и отпорхнул от стены. Следом за ним с ревностным речитативом: «Дело! Причешем их блядей!..» — ватагой — прочь, наискось площади — понеслись повстанцы.
— Стой! Э! Э!! Э!!! — Враз потеряв ратный ум, стрельцы бросились вслед им, возопя с угрозой и молением.
Тут же, уже позади их, из-за другого угла выбросился таившийся до времени отряд и помчался напрямик к Отрепьеву.
Впереди всех бежал, широко краснея, сотрясаясь плотной праведностью возмущения, весь торопясь, точно чтобы не всю ярь дорогой расплескать, Михалка Татищев. Бровки его стлались вразлет, что придавало всему лицу вид понимания какой-то одной вещи; губки от быстрого бега бились... Михалка спешил, и Отрепьев был уверен, что в пистоле, коей на ходу размахивал восставший, машется на сей раз его смерть, так что успел еще раз осмотреться в окрестности, неброская житейская помощь которой уже бесполезна. Да и он уже здесь ничему остающемуся жить не нужен. Прочтенность человеком ближайшей своей гибели была столь высока, что холмы, и кусты, и плиты возле раньше времени размылись и вымылись прозрачно... Он стиснул траву, ясно вспомнив, как ребенком восхитился ею в первый раз, и, снова совершенно не поняв, погладил ее.
Повстанцы набежали полукругом.
— Говори... — с тугим усилием выговорил Татищев, тряхнув ручным мушкетиком, — ...злыдь, ты откуда?! Кто твои родители?!! Кто ты таков?!. — и спряг бровки под прямым углом.
— Ты дурак, — невольно отвечал Отрепьев.
Ксендз Севастьян Лавицкий увидал свет выстрела, а звук его — растреском — услышал уже из своей груди.
Несколько рук, прямо как раньше — ангельских, протащило его в заалтарье. Рядом, с отчетливым суровым громом, прихожане захлопывали окна. (Притом иные теперь двигались мимо священника согнувшись, иные из согнувшихся даже быстрей прямых, которые по-прежнему, будто оступаясь, падали…)
— Пжетики-еретики, отпиржай! — возвыл кто-то с улицы, поверх всего московитского гама, на ужасном польском. — Чи иначе всю вшистку панску забьем!
Ксендз Франциск Помаский, распятие держа как пистолет, вскричал:
— Впустите их! И положим надежду на Бога, Всемощного Господа! Коли не он от варваров спасет — никто! Так с честию умрем!
Лавицкий, в душе улыбнувшись, хотел подать с пола знак одобрения, но не знал, как шевельнуть отсутствующим, будто отлежанным, языком или такой же рукой.
Русские, ворвавшись, начали усердно, вдохновенно сечь — как цепами на току — направо и налево (шестоперы, сабли, гирьки на цепях заработали в воздухе) и положили с честью всех латинских прихожан.
Франциск Помаский все это время читал увещания. Наконец приступили и к нему. Какое-то время посадские слушали его доступную, без витийственных церквославянств, проповедь на чистом русском языке. Устав наконец, кто-то махнул было шашкой, но удар пришелся по серебряному крупному кресту, действительно вспорхнувшему вдруг вверх, чтобы защитить капеллана-хозяина. Ничтоже сумняшеся, Помаский продолжал. Хохоток протек по ряду московитов. Помаский тоже улыбнулся, русские засмеялись пуще прежнего... Так он с ними во Христе и рассуждал: не теряя шляхетной во Господе осанки, парировал очередной удар крестом, только поудобнее, по-фехтовальному — как за рукоятку, — вверх пятами Божьими ухваченным, и как ни в чем не бывало с тою же представительной изящностью вещал... Наконец, один парень в рабочих, сусально блестящих штанах, конец положив этой странной игре, достал-таки ксендза отломанным колокольным ушком на цепи, тюкнув ему прямо в лоб с навесика.
Франциск, всего не досказав, повалился, и посадские не стали добивать его, почтив в нем редкого достоинства дух и чудесную устойчивость.
Затем русские вмиг гневно уничтожили неверный походный алтарь, мгновенно рассовав медь, бронзу, серебро и золото его частей по пазухам, котомкам и платам. Уже, благословясь, собрались уходить, когда кого-то испугал легкий, даже уже невесомый, из дьявольской дали, взгляд всем улыбающегося с пола Лавицкого — тонкая нитка странной жизни в зениц на поголубевшем лице...
— А это кто оставил, неряхи?!. — дрогнув, спросил московит и махнул над заморским дурным глазом саблей.
Над всей Никитской, кряжами падающей вниз — к Кремлю, стоял фиалковый пищальный дым. Отряд, вышедший из очищенной от скверны Рима домовой часовенки, сразу растерял себя в дыму — ребята уже не узнали голоса друг друга в многозыком улье улицы.
Бурлящая людом Никитская то и дело из себя пускала ручейки туда, где разверзались вдруг гулко зиянные ямины, адские пропасти воплей — слободских ли, ярославских, польских...
Из теремка в глубине Молошного переулка отстреливалось человек двадцать гусар. Во время приступов они стреляли бесперерывно: значит, за спинами их еще десятка два рыцарей рьяно перезаряжали аркебузы.
— Государь сказывает нам взять у вас оружья! — откатываясь, извещали москвичи.
— Бес с вами! — сказал им наконец, показывая ус из-за края окна, вахмистр Шафранец. — Но поклянитесь сперва, чтобы никого не убивать, не оскорблять!
— Вот те Троица Святая! Присягаем!
Войдя в нижнее жилье теремка, москвичи приняли у ляхов сабли, аркебузы, пули и пороховые патроны, всю их грозу.
— Что ж, собственно, в богоспасаемом сем граде стряслось? — нахмурился обезоруженный Збигнев Коткович и сложил накрест руки на груди. Руки нескольких его товарищей последовали его рук примеру.
— Кабы не присяга, — скрежетнул, но полным голосом, другу один москвич, — я бы скотам... Михиря железного. Ты видел, Васька там лежит. В одуванчиках — меж ихних мертвяков... Васька.
— Да можно, по-моему, — как бы думая, ответил с тонким выражением его сосед. — Мы-то клятву Божию кому давали — тем, кто как следовает-то в Бога верует?.. Так что не грех.
Еще он не договорил, первый москвич ахнул Котковича литовской саблей. Сосед его ткнул в Тадеуша Скальского жальцем рожна. Ближние единодушно поддержали двух друзей своими остриями.
— Братья, западня! — кого-то еще страстно упреждал Кшиштоф Шафранец, носясь, как бес, избой, опрокидывая за собой перед преследователями столы, какие-то — плетеными раструбами — корзины, выхватил щит — черную заслонку — из печи... — Не верьте псам!.. — Загнанный в угол, вспрыгнув на стол, там застучал свинцовым пряслом, сорванным с веретена, в потолок и в стену.
Откуда-то выскочил Станислав Борша с висящим, плещущим вишенной гущей ухом, с дикой саблей — спасать своих солдат. Но тут же кожаный колет у него на груди сам разодрался засветившимся солоно-ало глазком, и ротмистр, как на смотру вытянувшись, вышел в сени и упал в барабаны под лестницу.