Тесовая храмина поперхнулась, вдруг вспомнив, что дряхлая вся, всей щепой своей кашлянула: в Китай-городе вступили в дело две мортиры — разносили дома, где держались, запершись с гайдуками, гостями и семьями, перемышльский хорунжий Тарло и братья Стадницкие.
— Гой еси! Гой! Гой еси! — Снова родные, кровель не трясущие колокола. — Гой!
— Г-Г-Гей!!! — возразили вновь пушки. — Г-Г-Гей!!!
— А-ха-ха-ха, — закатился конь.
— ... Гей! Бей! Ляхов бей! — по-удавьи скользило и билось в дыму. — ... еси! Меси! Ля-айя!!! Ляхов?!
— «Ля илляха иль алла!» — вторил нараспев Москве Шерефединов и, поезживая Петровкой и Пречистенкой на нарядном кровном жеребце меж схваток, прорежал и ляхов, и — немногим реже, улучая миг, когда не глядит никто, — и русских: искусно, по одному легкому высвисту сабельному на человека.
...Изредка в направлении Кремля проводили сдавшихся под русское ручательство шатких, искровавленных, чуть не донага ободранных литовцев. Но доводили редко. Набегал кто-нибудь свежее и освирепленнее и дорубал... Сам вид человеческой крови, светящей ало, жалобной и бренной, казалось, всех сводит с ума, но если бы тогда сравнили это с силами, водящими лесных зверей, все бы честно не нашли здесь сходства и едва ли бы даже обиделись.
Разве что вот доведены были чином супруги Тарло. Стройные, бело-бежевые (уже голые вполне, совершенно: зело дорогим оказалось муслиновое ляшское белье) — как гонимые прямым трактом из рая, — обнявшись, миновали они все строгие толпы и заставы, перед верною четой приоткрывающиеся, как любующиеся уста.
Продравшиеся в Кремль на звон из своего Замоскворечья, стрельцы были построены сотниками и головами на набережной, но, памятуя прошлогодние всполохи, примкнуть к чьей-нибудь стороне отказались напрочь, не имея на то указания верхнего своего чина Басманова или только уж самого царя. Высших мятежников до времени устроило такое положение дел.
Вкруг царских теремов еще хозяйничали латники-бояре, их дружинники, разбойники и новгородцы. Забегавшие в Кремль любопытные слободы сразу либо отправляли назад — перенимать и бить литвин, — либо прямо и от Челобитного двора налево — брать хоромину царева тестя. Он — главный тать.
Мнишек-старший в обнесенном добрым частоколом корпусе держался крепко: он всегда нежно следил за личной безопасностью — в отчих ли, в чужих ли краях, и сейчас в его распоряжении было достаточно как аркебуз и пороха, так и могших превосходно с таковыми обратиться — гостей и гайдуков. Но и достающих его московитов было более достаточно.
Стась Мнишек, достигший польского подворья в Кремле без единой царапины, присел возле одного мужика из осадной цени, высматривающего с коротким самопалом-ружьецом кого-нибудь над басурманской изгородью.
— Что, друг, много ль тетерек подстрелил? — спросил Мнишек-сын.
Мужик, мельком пораженный его тоном — чистым, горьким и покойным, оглянулся и снова приник к щиту подклети:
— Уйди, княжич, не мешай!.. Надо литву поучить...
Стась, ударившись затылком о клеть, зашелся шепотом душевным: пся крев, матку вашу...
— Ты так-то им скажи, ишь, насобачился, — кивнул москвич, не отрываясь от прицела, соседу-стрелку. — У тебя, наверно, ляхи есть в роду?
— Да, все поляки, — рассеянно отвечал Стась, всматриваясь в дымку над острогом, — только отец — чех...
— Он там? — вдруг понял мужик, кивнул на городьбу и дым.
— Там.
— Тогда, служивый, оставайся с нами, как дорвемся, покажи, который твой отец-то, не тронем твоего.
Стась стал медленно и страшно распрямляться.
— Нет, отцы...
— Что ты? У гнись, милок! — хотел дернуть его за край кунтуша вниз мужик, но тихо отпрянул неловкой рукой. — А что?..
Стась выпрямился, и дневные паленые туманы ушли, и ниоткуда никто не стрелял.
— А все, отцы, пошалили и будет! Обедать и спать!
«МОЛОДОЙ» ЦАРЬ
Не шагнул-таки князь Шуйский, ни разку не ступил по успенской паперти прочь от всей своей повстанческой Думы, бегущей плавно на него вдоль зданий, дико ликующей, будто сошедшей с небес без ума.
Но тут же стал виден — посередине ватаги несущийся — строительный широкий одрец. Мчали его боевые холопы, бояре же собаками неслись по сторонам или скакали вокруг одреца на конях дурными печенегами. На выпачканном зодчего известью одреце лежа тряс в скок носильщиков двумя руками и двумя ногами человек.
Бояре и дворяне на бегу нет-нет да и хлестали человека саблями или булавами в отмах. Отовсюду на площадь бежали еще аргамаки и люди... Когда одрец был уже в трех саженях от Шуйского, взявшийся невесть откуда Мыльников с коротким самопалом и золотой испариной на лбу, расталкивая всех, перепинаясь как слепой, полез: «Уж и я благословлю сейчас польского свистуна!» Но явно, что он не мог на бегу стрелять прицельно, с безопасностью для всех, тут же у него отняли самопал, отмяли прочь, навешав самому лещей нагайками...
Перед князем опустили на носилках человека. Он был мертв, одет в рваный и исчерканный кровью державный кафтан, поверху — в грязный передник не то каменщика, не то бродячего пирожника, но до удивления, до жути сердца, походил на самозваного Дмитрия. У погубленного, как и просил Шуйский Голицына, не было лица, вместо лица на улице подсыхало расплеснувшееся зернистое варенье. Но опойковые императоровы сапожки были надеты те самые, которым еще с вечера на ночь, поясницу скрепя, отдавал все поклоны Василий Иванович. (Молодец Голицын: успел-таки где-то в опочивальне найти).
Чей-то холоп, кажется Темкина-Янова, присев, ловко стянул с покойного опойки, насадил на их место дырявые, обкусанные со входов, ниже все в навозе, валенки. И по-козлиному захохотал.
— О, вот теперь царь так царь! — забились, напоказ держа бока, еще до холопа Темкина бояре. — Ну, теперь природный царь всея горе-Руси! О-бхо! Ампират, владетель всепримерный!..
— Нет, погодите-ка, — всерьез, выкатывая глаз, говорил всем шут князя Ушатого, — дяденьки, точно такой царь есть у нас дома на конюшне!..
И только удивленно улыбался, когда вокруг хохот ходил, как обвал.
Князь Василий отыскал в толпе глаза Голицына. Тот укромно покивал, кося на мертвеца: мол, тут порядок, все как подобает быть. И Шуйский вздохнул приступом — по весу неизвестности, мглы впереди — долго-тяжело и отвернулся от незнамо чьей, хотя и необходимой, конечно, сейчас, битой плоти.
Ну так. Теперь дальше...
Думец Борис Нащокин со товарищи немедленно слан был к литовскому посольскому двору. На Пожарную же, блекло залитую людом, площадь из трех врат выехали тоже знаменитые бояре, осиянные латными своими людьми и окликанные глашатаями. И бояровы те глашатаи так сказали: во палатах нигде нет царя. И не было... (Глашатаи клик вели издалека). А мнимый Дмитрий, поддельный Иоаннов сын, перепугавшися людского возмущения, сам сего дня признался, что сам он Гришка Отрепьев, расстрига, ведьмак и чудодей. И был он, змей, с литвой в соумышлении, дабы всю русскую красную важность и знать (завтра же — на ристалище вроде потешном) из настоящих пушек извести. А там и низший народ весь пресечь. А которого люду останется — в римлянску омерзительную ересь совратить и Царствие Небесное от нас отнять...