Едва Нащокин принес старшему Шуйскому и ближним князьям заговора ответ Корвино-Гонсевского, враз пущены были нарасплох по улицам отряды, каждый с боярином или известным дворянином во главе, — усмирять резню. Шуйский заранее знал, что должен в кромешном содоме спасти хоть пригоршню литвин, чтоб было потом, чем оправдаться перед ихней Речью и своей иконой, и изготавливался, как только престол освободят, отгонять народ от недодавленных...
А то — кабы не Речь, не Сигизмунд — чего лучше? Пусть их — до последнего. И свалить потом на «янышей» сам труп царька. Хлопот, спросу меньше... Вишь, нельзя. Еще: коли погиб не Гришка, а Дмитрий, так императрица эта, комарица привязавшаяся, сядет на престол. Тогда и ей бы надо вместе с ним — «аминь»?.. И-и! Что ты, перед Речью не отмоешься. Нешуточная ссора пригрядет: это только так кажется — меньше хлопот. Такая сутяжь между двух земель пойдет, все шилья выгребут из нашего мешка. Своих остригий придадут на сдачу... Больно уж широк загреб. Так вранья бы уж поменьше. Запутаешься, осрамишься так — свои верить тебе забоятся, разбегутся... И вернутся, так на бороду насрут.
Нет, правда — козырь наш, в ней тебе и Бог, и сила. Вот с правдой да силушкой в дело пойдет и добро: отчего ж не унять мирскую свалку? С нами сила крестная — уймем.
Оказалось, впрочем, что унимать почти уж нечего. Всюду, на улицах и по домам, комически разложенные, возлежали и сидели за столами, прицепленные к стульям, стояли, пригвожденные к столбам, зверски и комически изрезанные мертвые поляки.
Боярин Хворостинин сказал, что не видывал такого и на шведской войне.
— А што ж так? — рассеянно, по дурацкой хитрящей привычке спросил его рядом едущий Иван Шуйский, которого уже чуть подирала дрожь от этого угрюмого весельица.
— Да што ж. Во-первых, разбойнички... — отвечал покойно Хворостинин. — Да еще я давно заметил: когда мирный человек, а не воин за войну берется — он солдата злее. Он не прогонит, не ранит врага — он должен только убить. Потому как нету хладнокровия, умения, ярью одной и воюет. Да и трусит он еще: знает, коли не убьет сейчас — пока вот счастье с ним, — потом по неумению уже не защитится.
Псы не дрались из-за трупов — каждому явилось изобилие. Кое-где местные знахари копались в покойных. Подрезывая ткани, вытягивали, пока свежее, что им надо, волшебный живород ли, жир ли, отогнав спокойных псов.
«Нар-родец достается нам в управу», — стыл меж седельных лук Шуйский, словно оглядывая в первый раз Москву.
Кое-откуда неслись еще выстрелы. Туда за конными боярами еще бежал народ. Колокола на многих звонницах были уже по веленью князей остановлены, и в расширяющейся тишине город маялся, еще боролся с кем-то — приглушенно: все уже привыкли под колоколами изрекать только самое необходимое. Но постепенно раскрикивались.
— Бежали мы с Василием, и вот...
— Вина давай!..
— Куда царя, суки, дели?!
Один побежавший рядом с конными латниками Хворостинина и Шуйского уже пьяненький, но ладный старичок в восторге залился:
— Верно ль я говорю, государи мои?! Нет на всем свете сильнее и грозней московского нашего народа! Цельный свет нас не одолеет!.. Нам потому что счету нет! И — так ли я? — пусть, значит, теперь все иные-то народы дают нашему дорогу, расступаются, значит, перед нашим и молчат!! Пусть то есть все кланяются нам, в ногах теперь у нас валяются!..
Здесь старик вдруг оступился и перевернулся в луже через голову, а Хворостинин с Шуйским, так и не дослушав, продолжали путь.
Из больших, заселенных литвою дворов оружно додержались до спасителей-бояр только дворы Мнишков, Стадницких и Вишневецких. О малых, жолнерских, гусарских двориках уже и речи не было.
Кстати оказалось, что заодно с ляхами ограблены все итальянские и ганзейские купцы, помещавшиеся от боев неподалеку...
Оттянув чернь от больших неподдающихся дворов, бояре целовали крест пред их окошками, что побоище закончено, сдавшимся оставят живот. В виду обеих сторон старший Шуйский обнял даже и поцеловал троекратно Стадницкого, старосту лоевского, — в знак любви к его страданию.
Счастливее всех был двор Мнишков. Здесь было даже что-то непонятное: перебиты только в маленьком пристрое музыканты. Когда вельможи прибыли сюда, ни осаждавшие, ни осажденные на таковых уже не походили. Сирень не дрались, а, сойдясь, беседовали, хоть и через тын и на смертоносных тонах. На вопрос бояр: что здесь за разбойная гладь? — их земляки отвечали, что к ним уже сегодня подходил один служилый княжич и отменил здесь бой... Что за служилый и чьим именем он отказал им дальше воевать, никто не знал. Один мещанин сказал, что никакой это и не был княжич, а так, парень... Другой — скорняк — судя по мягким багровым рукам, объяснил совсем уже невразумительно, но гордо, что обольстились они человеком, что говорил с ними, как власть имеющий.
Бояре так и махнули рукой: несмотря на преступный тут мирный ералаш, поляки обложены были надежно, а едва заслышали от уважаемых чинов про погибель своего царя, тоже сложили оружие.
Но дом братьев Вишневецких поистине был страшен. (Вернее, терем и угодье были пана Стефана, молдавского их друга). Еще за улицу до места сего дух града бранного менялся. Праздно распластанные ментики и жупаны на мостовой кончались, начинались — частым бутом — армячки. Здесь братья хотели пройти в Кремль, да не развернулись толком в рогатках и обезумевшей посадской тесноте двумя своими эскадронами. Здесь теперь плавал вой слободских женок, кого-то искали среди павших, кого-то нашли и волочили ошеломленные сноровистые старики. В воротах молдавского подворья тела были навалены бруствером. Никто не прикасался к ним, было еще опасно. Сюда вновь отступили вишневцы, так и не дорвавшись Дмитрия — чтобы «убить» его за такой беспорядок в Москве.
Адам и Костя Вишневецкие хорошо умели воевать. Перед своими окнами они укладывали московлян десятками. Те отрядили своих и в цейхгауз, и в Кремль: дайте пушек! Ни отстраненные стрельцы, ни страстные сановые повстанцы ничего не дали, кроме пары легоньких единорожков: а ну как запалят без нужды сухой майский град? Из тех двух мортирок без станин и пушкарей одна от первого же фитиля разорвалась, положив самозваных наводчиков, вторую же украл выпрыгнувший, аки лев на лань, ближайший Вишневецкий.
Все Шуйские битый час не могли разогнать штурмующих и открыть переговоры, так все здесь были разгорячены. Костя, из дымящейся хоромы в глубине двора, несколько раз уже во всеуслышанье командовал своим сдаваться: вишневцы показывались в окнах и на гульбище, воздевая руки. Ярые, перетерпевшие русские бежали их имать, тут поляки быстро приседали, и за ними открывались бьющие с колена по Москве в упор их резервные друзья.
Адам Александрович, засевший в боковых клетях, был откровеннее и хохотал над неприятелем язвительней и громче. Его гайдук бросал из бойницы на двор, на открытое место, какую-то наживку — золотую цепку или табакерку, и над нею подсекали самых алчных и рисковых из крадущихся толп.
Князь Адам долго и боярам не хотел сдаваться. Он разгуливал в дыму по переходам зол и слеп, но был счастлив совершенно. Шуйским лично пришлось — со своей удельною дружиной — провожать до самого Кремля сдавшихся-таки помолодевших братьев-шляхтичей со всей их доблестной челядней, дабы не разнесла их в мелкий брызг дышащая мщением обочина.