РАССТАВАНИЕ. АТАМАН И ШАХМАТЫ
Еще в декабре, сразу по отъезде дьяка с обручальным перстнем из первопрестольного Кракова, Мнишек отписал нареченному зятю: «...О поведении вашей царской милости недруги наши распространяют странную молву, и хотя у более рассудительных сплетня эта не находит причала, но я, уже любя ваше величество как сына, приобретенного от Бога, попросил бы вас впредь остеречься всяких к тому поводов и, поелику дочь известного Бориса близко вас находится, благоволить, вняв отеческому моему совету, ее от себя отдалить и услать, дабы пресечь толки, подалее».
Когда в апреле было получено известие, что тесть с дочерью и армией родни, своячины и прочего тронулся-таки в путь, потихоньку и Ксюша начала собираться в дорогу.
— Поживешь немножко во Владимире, там, говорят, красиво, хорошо, — поначалу бодро говорил властитель. — Пока я тут гостей спроважу... С Мнишковной я договорюсь... Думаю, у нее самой тут быстро фавориты заведутся: бабенка даром что страшная — дотошная! Договоримся с ней тем более... А нет — так в монастырь, как Иоанны с супругами делывали! Упеку мгновенно — за бесплод.
Замирала Ксения:
— А коли понесет?
— Аль в Аптекарском приказе у меня при порошках умельцев нет?.. Да от такой большой любови, как у нас с ней, едва ли плоды зачинаются. И ревновать не смей, не думай, кумушка драгая, гусынюшка...
Ксения, не подымая лица, целовала в шею своего царя, вжимаясь между его скулой и ключицей. Но невольно старалась уже привыкать не к тому, что целовала и видела: не к нежно опушенной темной коже, известной — и закрытым глазам — горенке, а к далекой пока, но встающей перед глазами закрытыми, пустой, известью заглушенной стене — началу и обрыву золотой обители. Там, в глубине, будут их кельи — бедной ослабевшей русской и новейшей злобной польки...
— Не надо уж с ней так...
— Да не дойдет до лавры... Говорю, сам ей кого-нибудь подсуну — летом так и так меня не будет на Москве. А возвернусь — договоримся... Всякое еще придумается...
Царь не лукавил, ободряясь. Было им тошно, боязно, но и легко: как будто вместе чувствовали, что страданием еще не начавшегося их расставания уже омыто что-то, и дано, и будет отведен теперь какой-то их несчастный грех.
Сумрачье разлучья, нежно извергаясь из трех отворенных сундучат, новых иконных незамкнутых складней... развевало уже беспокойный дух мыслей царя духом умным, тревожным и важным.
— Знай, — заговорил он, — если я скоро уйду, то есть много скорее отца твоего...
— Так скоро не надо. Царевна стала гладить ему в развороте ткани грудь — место, откуда будто на воздух легли, как два расходящихся у основания ивьих ствола, его ключицы. — Царствуй хорошо... Тогда и так простится...
— Это уж как Вседержитель... А валандаться, беречься я не буду, — вскрикнул, как ужаленный, монарх вдруг. — Нет уж, лучше поскорее, только бы знать точно, уверену быть, что искуплю...
Ксения видела — он отчасти перед ней наигрывает — и уже хотела на прощание предупредить: на иереступе одной безымянной лесенки она нечаянно слыхала перемолвку трех — со свету не разобрать — не то жильцов, не то подьячих. Один из них проворно возводил хулу на Дмитрия, прельщая товарищей заговором. При перечислении уже примкнувших прозвучали титулы виднейших московлян... Ксения, дав знак служкам онеметь, сама беззвучно подвигалась к ледяному выступу стены, из-под которого бьют тени повстанцев.
Сама царевна шла бесшумно, но все страшнее громыхало за вянущей ферязью сердце. И мятежники, как она и боялась, тоже услышали его. Они насторожились и примолкли. Постельница Люська, впустив ногти в ладонь госпожи, всхлипнула от ужаса. Башня будто лопнула — незримые мятежники бросились без слов, гремя, — наверное, летя через витки ступенек, ударяясь, — вниз. Бежали как будто проваливались, и башенное эхо, жадно, трубно дышащее вверх, сразу утопавшее в синем оконце, смешалось на зубчатой грани с всполохом воробьиных и чьих-то еще крыл...
Ксения удержалась даже при прощании, не сказала об услышанном царю. Злясь на него и на свою судьбу, потом, уже в дрожащей колымажке, Ксения жалела о несделанном. Но, раз пожалев, опять она жалела и уже любила самозванца, тогда ей снова чудилось, что смолчала о зреющем мятеже она правильно. Когда же убеждалась, что поступила только правильно, снова ненавидела его.
«Господи, — сказала она наконец, — Бог Отец и Бог Сын, вы видите, я не могу... Пожалуйста!»
От тычка дороги сердце царевне изнутри омыло сладко и тоскливо. Нет уже сомнений — новая, еще одна, жизнь. Есть уже кто-то здесь — чуть ощутимый, жутко сжатый, но уже растущий, расходящийся — благодаря неумной ей, сквозь полоумную ее...
«Вот и пусть, — рассуждала Ксения, никак не умея устроиться бережнее на летучих перепончатых подушках, — вот уже и ничего... Приснодевная Царица-Богородица. Пусть уж он, дитеныш вздоха нашего, лучшее только переймет от смешной матери, у отца же его худа нет».
Андрей Корела, хоть усиленно подтаскиваемый Дмитрием в свой ближний круг, так и не свел там дружбы ни с кем, кроме царя и меньшого Скопина, и вечерами съезжал с высоты в привратные кремлевские лощинки, где делил свою генеральскую трапезу со стрелецкими сотниками, аркебузирами и чудовскими братьями. Но и тут донец распробован не был своим.
— Вот в Европе — так воля, — заговорил как-то перед казаком Жак Маржарет, здешний охранный капитан. — Так человек вольным и родится, благороден и самостоятелен.
— А я, по-твоему, тут что же... не вольный? — глянул сторожко Андрей.
— Посему-то ты и полюбился мне, — отвечал Жак. — Ты хотя и московлян, да не русак, а казак... Но все одно — это не то. Европска воля суть воленье микрокосма, сиречь — одного в нагорном замке. Казачество же примера таковой свободы привести не возможет. Корпорация, паря, сильна, зависимость от атамана, от куреня... — та же опять странная стадность.
— А твой в замке ми... мизер-космач — что? Ни от кого уж не зависит? — взревновал казак. — Только и глядит, поди, как бы не слопали. Огрызается на все края, вольно, чай, ни минутки не вздохнет... А наш — конопляник в зубы и думу за облака! Нет, ты мою станицу с вашим пуганым куренем, с рыбацкими всякими там карподрациями не равняй! Раз говорю, — значит, наши зимовья вольнее ваших замков на горах!
— Да ладно! — не верил Маржарет. — Это свобода — пропадать в степи? Вот сруб каменный, ты у камина! Выпил, поплясал, никто тебе слова не скажет — законность окрест — хорошо!
— Да что хорошего? — не понимал и Корела. — На одном месте поплясал, говорит, и хорошо. Ты от одного края степи до другого в один коний мах скни — вот свобода-то!
— Подожди, а зачем, зачем мне на другой конец? — не сдавался капитан. — Мне и здесь, да с девчоночкой-мабишью
, вольно и тепленько!
Атаман и Маржарет теперь глядели друг на друга и молчали: как раз обоим пришло в голову, что не могут они тут договориться, так как самое свободу понимают розно: капитану важна воля приплясывания на твердом девчоночьем месте, а Кореле — сквозь все нежные пропасти и чистые напасти разнестись во все концы земной степи... Ну и чья из свобод их походила более на рабство?.. Узость обязательной удачи Маржарета или необъятность целей и препятствий на пути Корелы означала пущую тюрьму?