Дмитрий сидел на уголке скамьи, а Стась лежал — растерянный, испуганный, всплывший из дурного сна, с испариной на лбу — в мазанке-комнатенке на дощатом топчане. Казалось, все был сон — выздоровление и возвращение, чья-то победа... Это только отдыхала рана, загноив собой весь свет. И есть только, за волоковой дыришкой, замерший в степях поход, и нет Москвы, и для Стася, видимо, уже не будет...
— Как здоровье? — спросил Дмитрий так сдержанно, что ротмистр сразу же, закинув руки за голову, сел, легко поднявшись со своей постели на одних мышцах живота.
— Ну-у, хлопец!.. Да какой-то стал другой... — все вглядывался Дмитрий. — Совсем ли поправился?
— Бог ваш вытащил меня, — Стась улыбнулся, совсем оправляясь.
— Чей?.. Ну да, наш Бог...
— Ваш — на вашей же земле я погибал, — уже объяснял, тихо радуясь, ротмистр. — Так там и уверовал...
— Значит, там только?
— Ну и раньше я в костел ходил, но как-то... еле поспевал уже за детством. А так — и социан слушал, и всех ягеллонских, под болонских деланных, профессоров — Гаргантюа этих... А на походе все светлее, да? — Сам говоря, Стась стал острей глядеть и вслушиваться в Дмитрия. — Издали даже: люди — так, игристые войска... Простое мужественное копошение. И боевая «торговая» сшибка — за чужую смерть, что не дешевле косточки в канелланских четках.
— Друго-ой, — смотрел и слушал Дмитирий. Казалось, Стась на каком-то изуверском ягеллонском языке отводит честь тому, что царь и сам знать не хотел на войне. Вечной тревоге, ровной злой душе войска — на коротких поводках долга и самосохранения. Кабальной чести тихих сап. «Тогда он не думал так, — мельком прикинул царь. — Гусарил, козлил — будь здоров. Притворялся он, перемогаясь, что ли?.. Или только созерцал. Накопил, видно, ровно сорока, всего на потом. А теперь... не меня ли пытает?»
— ...Понимаешь, — вел себе спросонья Стась, — весь этот наш черный марш должен же был быть уравновешен чем-то... на другом краю... Значит, не может не быть того края. Иначе провалились бы мы сразу, понимаешь?.. Ведь жили — и злились, и боялись — рядом с тем, что даже незаметно, так верно. Рядом-то рядом — в вершке и... на все мили — ногайская горняя осень, после — зимняя сказка... А слеза светлоокого Борши?.. Так что никогда я и не веровал — раз на это смотрел и не понимал как, чтобы и мы все опять — словно вдали — стали красивы?.. Да, твое величество, своячество мое?
— Много хочешь, я ведь только царь, — сказал царь. — Да и тем не стал бы, умой ты меня своей желчью чуть раньше... Кажется, тебе нравилось же воевать?
— Светл был, слеп, — улыбнулся, вздохнув яко земледелец, Стась. — А вот в ставке отцовской полежал, как стрельцы ухлопали, смертные грехи повспоминал...
При слове «грехи» царь нелепо воззрился на Стася, после криво улыбнулся.
— Пришли и вон из головы не шли уже — холопы, денщики, что под огнем с башен рыли флеши для мортир... Пока мы, рыцарство, позади, под шатрами гарцевали, сколько их легло? А ведь не они изострились на эту войну...
— Царь слушал внятно, покойно и покорно: Мнишек уже не глядел на него.
— Я как понял — сразу перед смертью успокоился и начал видеть.
— Изнутри пана Стася начал расти новый пан, — уже в каком-то одышливом, тоскливом восторге подсказал Отрепьев, — с новым носом, новыми глазами, чуть не занял прежнего всего?
— Не то что новый, — задумался с ним Стась. — Просто стал сперва с зеркальным неспокойным телом, после — с похожей душой... Не в войне ведь дело, и раньше... Просто раньше был совсем слепой: дома и не видел будто никого: ни сестры, недужащей нелюбовью, бредящей только о власти, что приворотит к ней весь мир... Дома я редко заходил в отцовский кабинет, а на походе увидал его во всей красе планиды... Да не был же таким он, когда со мной, маленьким, целыми днями играл?..
— И не говори, хлопчик, — снова посочувствовал шутливо Дмитрий. — Ведь ты — единственный с этого поезда, что наедет ужо на мою деревушку, кому я и впрямь рад.
— Величество... Хотел тебя просить... — стеснился, даже побледнел (а Дмитрий думал, заалеет) Стась. — Ты все-таки хоть чуть... люби мою сестру. То есть не за то, что она там в золотых кондициях вся и по политике так надо, а что вот такой уж горемычный человек... Да, за то — что человек.
Дмитрий взял Стася за плечи, отодвинул от себя:
— Пан да не непокоиться. Обещаюсь, сколько в силах, любить если не как ворожею-женщину, то как кровную сестру.
Стась вырвался из рук царя и поклонился ему в ноги. Дмитрий поднял его, но уже не повествующим, а спрашивающим. Мнишек-младший отчасти схитрил, он положил еще в дороге: буде возможность, первым исповедаться и тем лукавого и венценосного (да все же дорогого) друга увлечь скорей на откровенность. А вопросов и прожектов для него у Стася сбилось множество.
...Накануне въезда дочери Мнишек-старший выехал к ней навстречу из Москвы, дабы еще раз участвовать в торжественном въезде — так понравилось воеводе с первого раза шествовать сквозь свежесколоченные арки и башни.
Под шатрами за рекой раскланивалась уже перед царской невестой присланная из Кремля знать — князья Волконский и Мстиславский. Берега придерживали прочный, только чуть движимый и похрустывающий от дыхания реки настил на лодках, обозначавшихся из-под него носами. На тот берег уже снова вышел народ. Там начиналась уже музыка, торговля. В ярких бешметах и халатах персы, грузины и татары, вскакивая над людом на свои столы, перекрикивались внятно и загадочно между собой, веером разбрасывали сласти, улыбались ослепительно невестиным шатрам... Стрельцы никак не устанавливались цепью — край ее, все разнимаясь, колыхался от московского народа: то огрызался на народ, то шутил с ним. Край цепных стрельцов боялся то воды, то дорогой кареты, ожидающей цареву половину, — клюквенной с накладками серебряной росы и позлащенными колесами. Только двенадцать аргамаков в черных яблоках по белой масти, впряженные в карету, выстояли терпеливо и спокойно на волнующемся берегу. Звучание людского торжества лишь слабо, безнадежно-непохоже напоминало им один ласковый звук — ветер безлюдной степи в их больших жеребячьих ушах. Только чистый тот шум стал бы для них, может быть, причащением резвому празднику...
Поезд Марианны, проследовав через Земляной город, впал в Белый. Шли пешие гайдуки и стрелки — до трехсот, в голубых жупанах, в свалявшихся перьях на шапках-магирках. За ними гусары — по десятеро в ряд — на высокогрудых конях, с дракончиками на щитах и копьями с вишневыми значками. Далее угадывались высочайшие: князь Вишневецкий, Тарло, хохочущие, кажется, уже навеселе Стадницкие: Матиуш, Мартин и Анжей. Замыкал вельможный цуг соболий ком с пером, чуть треплющемся наверху, и рубинчатым мерцанием в пушных раздувах над золотом стремян и шпор. Может быть, это и был Мнишек, уже честно приодевшийся по туземной моде...
За каретой Марианны следовали брожки
с дамами. В теплом рессорном возке чуть болтались знатнейшие бабки — Тарло, Гербурт, княгиня Коширская и Казановская. Их развезли по высоким московским дворам. Невесту с гофмейстеринами ожидали помещения Вознесенского монастыря — по соседству с четырехпалатной кельей лже-свекрови. Инокиня Марфа «дочку» встретила по всем установлениям радушия. До свадьбы Марианне предстояло взять у «матки» несколько уроков по основам рукоделия и православия.