Ты захочешь вернуться ко мне.
Да, я хочу вернуться. Почему мне хотелось уйти? Что было так плохо? Уж точно так плохо я себя не чувствовал никогда.
Письмописец вместе с туго свернутым встали и отправились в комнату отдыха. Яхин-Боаз подошел к медсестре, попросил чего-нибудь успокоиться. Ему дали транквилизатор, он вернулся к койке и порассуждал сам с собой.
Она вообще-то не сможет заставить мое сердце остановиться, думал он. Этот вид магии не действует, если не уверен, что у другого человека есть сила. Верю ли я, что у нее есть сила? Да. Но эта сила не такая особенная. У нее ведь не достало силы уберечь меня, правда? Нет. Тогда может ли она обладать силой убить меня? Конечно, нет. Верю ли я в это? Нет.
Яхин-Боаз прижался ухом к подушке, прислушиваясь к биению сердца. Карта, думал он. Карта Боаз-Яхинова будущего, которую я украл, будущего, иметь какое я не могу. Брошу курить.
Он зажег сигарету, поднялся с койки, встал у стены. Как только мне станет получше, думал он, брошу курить. Отец с его сигарами. Чего ради ей нужно было рассказывать мне про его любовницу? Она узнала это от своей тетки в драмкружке, но зачем было говорить об этом мне?
Он подумал о воскресных поездках в детстве, запахло обивкой в салоне машины, посмотрел в лобовое стекло на угасающий свет солнца, почувствовал отца с одной стороны, мать с другой, сам он между ними, его тошнит. Я не совершал самоубийства, думал он. Самоубийство совершило меня.
Все его невспомненные сны словно прошли безмолвно у него за спиной, по одному прокрадываясь между ним и стеной и ухмыляясь над его плечом невидимым призракам, стоящим перед ним. Если я быстро обернусь, подумал он – и обернулся. Что-то очень большое, что-то очень маленькое юркнуло за угол его сознания. В любом случае, был ему ответ на стене перед ним: преданный или предатель. Преданный и предатель.
– Образумься, – тихонько сказал Яхин-Боаз стене. – Я не могу быть всем.
Утрата бесконечна, отозвалась стена. Осмелишься отпустить?
– Не знаю, – сказал Яхин-Боаз.
Предположим, предположила стена, иногда он смеялся вдали от дома. И что? Ты ничего ей не должен. Он хочет отдохнуть. Если ты встанешь, они лягут. Следуй своим нетям.
– Лев, – безмолвно произнес Яхин-Боаз, лишь лепя это слово губами.
О да, сказала стена. Играй сам с собой.
Яхин-Боаз отвернулся. Все остальные шли на ужин. От мысли о еде ему стало тошно, запах из столовой был оскорбителен. Несомненно, лев все еще снаружи. Теперь он будет ждать все время, до самого конца. Каждый захочет его покормить, поглазеть на него, поделиться им. Нет, нет, нет.
Туго свернутый принес свою тарелку к двери возле створчатых окон.
– Кис-кис, – позвал он, как зовут кошек. Подошли еще трое и встали поблизости, глядя ему через плечо. Один, человек с круглым белым лицом, обернулся на Яхин-Боаза и что-то сказал другим. Все рассмеялись.
Яхин-Боаз почуял в себе невообразимые ярости, бесконечности НЕТ. С криком ворвался он в группу у окна, разбросал их во все стороны и выскочил на лужайку.
31
Прибыв в большой город, Боаз-Яхин остановился у приятелей блондинки. Когда он сказал им, что его отец, возможно, продает карты, они посоветовали ему поместить объявление о Яхин-Боазе в еженедельнике книготорговли, что он и сделал.
Боаз-Яхин купил себе столько одежды, сколько необходимо, и дешевую гитару, и каждый день спускался на станции подземки петь и играть. На заработанные на круизном судне деньги он проживет несколько месяцев, но ему хотелось продержаться столько, сколько нужно будет оставаться в большом городе.
Его объявление должны были напечатать не раньше будущей недели, а пока он ежедневно пел под гитару на двух разных станциях подземки. Свой приход туда он подгадывал так, чтоб оказаться на одной, когда люди едут на работу, и на другой, когда возвращаются домой. Каждый день он отправлялся на новые станции в надежде встретить Яхин-Боаза. У каждой станции были свой звук и свое ощущение. Иные выглядели так, словно ЯхинБоаза здесь найти было невозможно, другие казались многообещающими. Боаз-Яхин составил список последних. Если ответа на объявление не поступит, со временем на своем гитарном пути он оставит лишь эти станции.
Объявление появилось, но никаких телефонных звонков или писем, адресованных Боаз-Яхину в тот дом, где он остановился, не последовало. Он продолжал ездить по своему гитарному маршруту, каждый день пробуя новые станции. Зарабатывал он теперь достаточно для дешевой жизни, нашел себе комнату и осел в ней, покуда не отыщет отца. Он больше не спрашивал себя, знает ли он – или откуда ему известно, – что Яхин-Боаз в городе. Он ощущал это как несомненный факт. Каждый день справлялся о звонках или письмах, и каждый день ничего не было.
Ухо Боаз-Яхина уже привыкло к реву приезжающих и отъезжающих поездов, к непрерывным бессчетным шагам, приближающимся, удаляющимся, к голосам и отзвукам. Он пел песни своей страны – о колодце, маслинах, овцах на холмах, о пустыне, апельсиновых рощах, голос его и гитара отдавались эхом в проходах и лестничных маршах под землею великого города.
Боаз-Яхин поместил еще одно объявление, подписался на сам еженедельник книготорговцев и отправлялся с гитарой на новые станции подземки. Его начала узнавать его постоянная публика. На каждой станции те же лица день за днем улыбались ему, а монетки падали в гитарный чехол. Он улыбался в ответ, благодарил, но кроме этого ничего никому не говорил. По утрам видел солнечный свет, а по вечерам – как тот угасает. Над ним город был громаден от всего, к чему вели линии на карте карт. Мосты пересекали реку, над площадями кружили птицы, а Боаз-Яхин жил под землей, пел в проходах и на лестничных маршах. Слово «лев» он не упоминал вслух с тех пор, как его подвез к порту на канале шофер фургона.
Боаз-Яхин поймал себя на том, что меньше думает словами, чем прежде. Его разум просто пребывал, и в нем были люди, бывшие с ним рядом, времена, в которых он жил. Звуки, голоса, лица, тела, места, свет и тьма приходили и уходили.
У него не возникало сексуального аппетита, он не хотел ни с кем разговаривать, ничего не читал. Часто по вечерам тихо сидел у себя в комнатке, ничего не делая. Порой тихонько наигрывал на гитаре, импровизируя мелодии, но чаще у него не рождалось никакого желания выпускать наружу то, что было в нем, да и не искал он ничего нового, что принять в себя. Какие бы мысли и вопросы ни сидели у него в уме, они вели собственные разговоры, на которые он обращал мало внимания. Ощущение пустоты, спешащей к чему-то, стало ждущей недвижностью.
Ночами иногда он гулял по улицам. На площадях шелестела листва деревьев. Статуям сияли огни. Часто он, казалось, – без мысли. Ему перестало быть важным, кто смотрит сквозь глазницы его лица, и перестало иметь значение, кто заглядывает внутрь. Не было у него на шее никакого амулета, никакого волшебного камешка не держал он в руке. Ничего он не держал. Он был. Время текло сквозь него беспрепятственно.