Они выпили коньяку в баре. В коридоре группа студентов с рюкзаками пела, а один играл на гитаре. Милъя, дай мне быть твоим соленым псом, пели они
[7].
Когда паром причалил, они съехали на берег в красной машинке.
– Цель вашего визита? – спросил таможенник, заглядывая в паспорт Боаз-Яхина.
– Отдых, – сказал Боаз-Яхин. Таможенник взглянул на его лицо, его черные волосы, потом на блондинку рядом. Поставил печать в паспорте, вернул его.
Шел дождь, барабаня по брезентовому верху. С дороги подскакивали бесчисленные всплески, встречая капли, падавшие сверху. Впереди у них размазывались красные габаритные фонари. Да, нет, да, нет, говорили дворники на лобовом стекле. Женщина вставила в магнитофон кассету. Там, где роща апельсинов утром стелет тень, было пусто двадцать лет назад день в день, запела пленка на языке страны Боаз-Яхина. Где в пустыне веял ветер, мы кинули все силы, дали воду, и теперь здесь растут апельсины. Женский голос, жесткий и полный ярого солнечного света.
Бенджамин, подумал Боаз-Яхин. Прости.
– Это можно купить на кассете? – спросил он.
– Конечно, – ответила она.
Боаз-Яхин покачал головой. Отчего б и не кассеты мыслей? Любые. Вот так изобретение. Щель в голове, и ты просто суешь туда кассету для настроения, какого желаешь. Лев. Да, знаю, подумал Боаз-Яхин. Ты у меня в уме. А я у тебя.
– Апельсины, – произнесла женщина. – Апельсины в пустыне. – Она смотрела прямо перед собой во тьму, в красные задние огни, и ехала дальше сквозь дождь. За час они не сказали ничего.
Свернув с магистрали, она проехала еще две-три мили и остановилась у небольшого деревянно-кирпичного дома с тростниковой крышей. Боаз-Яхин посмотрел на нее.
– Да, – сказала она. – Дома.́ Дома у меня есть. Три в разных странах. – Она взглянула ему в лицо. – Тогда, в машине, ты думал о гостинице, да?
Боаз-Яхин покраснел.
Она зажгла торшеры, сняла в гостиной чехлы с мебели, ушла на кухню сварить кофе. Боаз-Яхин набрал из корзины щепок, взял угля из угольного ящика, затопил камин. В отсветах пламени являлись и пропадали книги на полках, красные, коричневые, оранжевые, все их страницы тихи. На врезках рам от картин виднелись тонкие отблески золота. Боаз-Яхин почувствовал запах кофе, бросил взгляд на диван, отвернулся, взглянул на пламя в камине, сел в кресло, вздохнул.
Они пили кофе. Она курила сигареты. С ними, словно незримое существо, поднеся к губам палец, села тишина. Они смотрели в огонь. Тишина смотрела в огонь. Огонь бурлил и шептал. Они оба сидели на полу, на восточном ковре. Боаз-Яхин смотрел на узор, асимметрию между неровными рядами и каймой ковра. Он скрыл асимметрию между ними своим телом, придвинувшись к ней ближе. Поцеловал ее, ощущая, будто его намертво может сразить молнией. Она расстегнула на нем рубашку.
Когда они разделись, ее тело оказалось удивительным. Как будто от того, что ей не позволили быть женой, плоть ее осталась упругой и юной. Боаз-Яхина ошеломила невероятная всамделишность происходящего. Опять, сказали книжные корешки, золотые отблески на рамах.
Боже мой, подумал Боаз-Яхин и повел ее к дивану. Она повернулась и ударила его в челюсть. Она была сильна, и удар оказался не женский. Спортивно развернувшись, как боксер, она ударила его, потверже упершись ногами и вложив в кулак весь вес. В глазах Боаз-Яхина вспыхнули разноцветные огни, затем на миг все почернело, а он пролетел через комнату и рухнул в кресло. Он лишился дара речи.
Нетвердо он поднялся. Обнаженная, она приблизилась к нему и ударила в живот. Из него вылетело все дыханье, когда она резко согнула колено. Вновь чернота и разноцветные огни, боль и тошнота. Покатившись по полу, Боаз-Яхин поймал ее за щиколотку, когда она попыталась пнуть его пяткой. Дернул, и она, вскрикнув, со стуком рухнула. Он переполз к ней на четвереньках, жестко треснул ее по лицу тылом ладони. Она перекатилась на бок, поджала колени и просто лежала и плакала, а из носа у нее текла кровь.
Боаз-Яхин лежал с нею рядом, пока боль и тошнота не отступили. Затем встал, потрогал ее ногой, помог встать, отвел к дивану, взгромоздился на нее, как тот, что явился с колесницами и копьями, и сполна ею насладился.
– Ты, – сказала она ему на ухо. – Апельсины в пустыне.
Наутро был солнечный свет. Боаз-Яхин чувствовал себя бессмертным, непобедимым, посвященным в тайны, благословленным.
30
Уж лучше не вскрывать мне это письмо, думал ЯхинБоаз, вскрывая письмо. Угасаю, угасаю, говорил предвечерний солнечный свет, клонясь книзу по стене, клонясь на красных шторах, на желтизне, на синеве цветов. Смотри, как тактично я умираю! – говорил солнечный свет. Следом сумерки. Гасни со мной.
Яхин-Боаз начал читать. На соседней койке что-то строчил письмописец. К примеру, лицо Вайолет, писал он. При всем моем уважении, имеется ли в сем лице необходимость? Она вышла замуж за молодого лейтенанта, с которым я когда-то ее познакомил. Все говорили, что ребенок – вылитый он. Однако только сегодня утром лицо Вайолет оказалось в ложке. И даже не в серебряной. Даже, заметьте, не в чистой.
По другую сторону туго свернутый изучал журнал с фотографиями девушек в черных поясах с подвязками и чулках, достигавших трудных соположений. Высоким фальцетом он тихонько напевал «Часто ночью тихой»
[8].
Письмописец поднял голову. Туго свернутый отложил журнал, прекратил петь. Яхин-Боаз убрал письмо в ящик тумбочки, бросился спиной на постель и уставился в потолок в молчании, наполнившем пространство волнами ужаса. Двое мужчин по обе стороны от Яхин-Боаза ощутили, как будто их приваривают к грохочущему металлу какого-то чудовищного колокола, который ритмично их уничтожает.
– Прекратите лязгать, будьте добры? – произнес туго свернутый. – У меня мозг из костей вышибает. – Он скорчился у себя на койке и зажал уши.
– И верно, – сказал Яхин-Боазу письмописец, – думаю, у вас достанет учтивости не потакать себе в подобных эффектах. Я слышу звон бьющихся зеркал по всей округе. Приложите хоть чуточку усилий, будьте любезны?
– Извините, – сказал Яхин-Боаз. – Я не знал, что делаю что-то. – Она сказала, плохое сердце. Его отец умер от плохого сердца, и у него самого тоже плохое сердце. Его и впрямь иногда прихватывало, отчего врач заключил, что он сердечник и ему лучше поберечься. Внезапно он ощутил, что сердце его четко очерчено у него в теле, совершенно уязвимое, оно ждет неизбежного. Angina pectoris
[9]. Говорил ли об этом что-нибудь врач? Однажды Яхин-Боаз поискал это в словаре. Нечто связанное с опасениями или страхом неминуемой смерти, гласил словарь. Он должен помнить, что не следует опасаться или бояться неминуемой смерти. Он закрыл глаза и в уме увидел карту своего тела с органами, нервами и кровеносной системой, окрашенными в наглядные цвета. Сердце качало кровь, гнало ее по разбегающимся венам и артериям. По всей этой ожившей карте кружила кровь, оборот за оборотом. Казалось чудом, что сердце не перестает качать. Как может оно не прекращать двадцать четыре часа в сутки сорок семь лет? Оно ни на миг не останавливалось передохнуть. Когда остановится, придет конец всему. Нет больше мира. Осталось так мало лет, и они вдруг все исчезнут, последний миг будет сейчас. Невыносимо! Отец умер в пятьдесят два. Мне сорок семь. Еще пять лет? Может, и меньше.