Она прислонилась лбом к окну, ища в его прохладе спасения от удушливой жары салона. За запотевшим стеклом виднелся только свет фар – ни дождя, ни других машин было не различить. Она прижалась к окну носом и принялась пальцем выводить кривые линии и слова. «Папа, все это вранье», – написала она. Если бы, остановившись на перекрестке, Цахи повернул голову направо, он наверняка заметил бы надпись. Но он не отрывал глаз от дороги. Они миновали десять светофоров и четыре поворота, и все это время он упорно смотрел только на дорогу. Наконец он перевел взгляд на дочь, но лишь затем, чтобы сказать:
– Приехали.
Слишком поздно: буквы на стекле расплылись и стекли вниз.
36
Хорошо, что в тот день Раймонда пожалела кошек. После возвращения из Польши она больше не ходила их кормить, но в тот день ей вдруг стало совестно перед Ривкой. За обедом она выловила из супа куриные косточки и незаметно сложила их в целлофановый пакет у себя на коленях. Она могла попросить Аарона купить ей кошачьего корма – он постоянно спрашивал, не нужно ли ей чего-нибудь, – но было неловко пользоваться услугами человека, который не знал ее настоящего имени.
Они познакомились две недели назад на встрече бывших узников концлагеря Терезиенштадт. Раймонду мучила изжога, и она пошла налить себе газировки. У стола с бутылкой в руке стоял Аарон. Он наполнил ее стакан, затем свой и, кивнув на филиппинских сиделок, с улыбкой сказал, что не помнит, чтобы в лагере сидело так много азиатов. Его замечание заставило ее рассмеяться, и она пролила газировку. Ей на помощь бросилась симпатичная девушка с раскосыми глазами, опекавшая старушку, но Аарон поблагодарил ее на идише и добавил, что они сами как-нибудь справятся. Раймонда расхохоталась еще громче. После смерти Виктора никто ее так не смешил.
Она даже испугалась. Слишком быстро она развеселилась. Она почувствовала себя обжорой, за полчаса умявшей коробку пирожных. Так хохотать на встрече выживших жертв холокоста! Поэтому она сказала незнакомцу, что ей надо «кое-куда отлучиться» (так обычно выражалась Ривка), и нарочно долго пробыла в туалетной комнате, давая ему время уйти – или все же ее дождаться (да, втайне она на это надеялась). Она поправила позаимствованную у подруги прическу, подрисовала карандашом свои когда-то самые красивые в долине брови и подкрасила губы недорогой помадой, подаренной этой тварью невесткой. Она услышала голос ведущего, объявившего о начале мероприятия, и только тут сообразила, что у нее сейчас лопнет пузырь: увлекшись прихорашиванием, она забыла заглянуть в кабинку. Когда она наконец вернулась в зал, все уже успели рассесться по местам, и она страшно смутилась, тем более что мужчина с микрофоном замолчал, ожидая, пока и она сядет. В тишине ее каблуки стучали адски громко, и, что еще хуже, она не видела ни одного свободного стула. Со всех сторон на нее смотрели суровые лица, на которых ясно читалось осуждение (ну не хамство так опаздывать?), смешанное с недоумением (кто это вообще такая?). Ее здесь никто не знал. Сейчас кто-нибудь это выкрикнет и разразится скандал! Ноги у нее стали ватными, как в тот раз, когда она потеряла сознание на занятиях по методике Фельденкрайза. Не хватало еще сейчас грохнуться в обморок! Ее отвезут в больницу, и сразу выяснится, что Ривка Кенцельфульд умерла несколько месяцев назад. Перед глазами у нее все поплыло, но тут вдруг посреди моря нахмуренных лиц она увидела призывно машущую ей руку – тонкую, как у женщины.
Впоследствии он рассказал ей, что именно руки его и спасли. Он мастерски резал по дереву, и немцы тащили ему деревянные чурбачки и выстраивались в очередь, чтобы он каждому выстрогал игрушку. Больше всего ему нравилось мастерить лошадок и воображать, как на них скачут детишки. То, что это будут дети нацистов, его абсолютно не смущало: дети есть дети. На брюхе каждой лошадки он вырезал инициалы депортированного немцами еврея. Так продолжалось, пока это не обнаружил немецкий офицер, который разбил ему молотком большой палец руки. К счастью, это случилось уже в самом конце войны. Детишки качались на его лошадках, а его отправили в лагерь Терезиенштадт. После войны, в один из дней памяти жертв холокоста, в газете появилась статья про его лошадок. Автор рассказал, что провел целое расследование, чтобы разыскать неизвестного мастера. Так Аарон узнал, что в определенном смысле прославился: немецкие офицеры приводили его случай в пример своего гуманизма – они же его не убили. Часть его работ попала в музей, сотрудники которого трудились над расшифровкой инициалов. Но он так никому и не открылся. Раймонда спросила почему, и он ответил, что не хочет иметь с этими лошадками ничего общего. И вообще, кто ему поверит? После того удара молотком он больше не работал с деревом. (Не считая косточек авокадо, как он признался ей позже. Он вырезал на них человеческие лица – выразительные, не похожие одно на другое. Ей хотелось спросить, кто все эти люди, но она так и не осмелилась задать ему этот вопрос, хотя косточки, которые он ей дарил, ставила на подоконник и очень расчувствовалась, когда одна из них выпустила крошечный росток.) Но в тот момент, в зале, она еще ничего не знала ни про деревянных лошадок, ни про косточки авокадо – не знала даже, как зовут этого человека. Она знала одно: своей поднятой рукой он спасал ее из моря враждебных взглядов. Она двинулась к этой руке как корабль к маяку и опустилась на стул, который он занял для нее. Ведущий на сцене продолжил свою речь.
В перерыве они направились к столу с маленькими шоколадными круассанами. Мимо них шли люди; они здоровались с ними и спрашивали: «Как ваши дела?» Из этого «ваши» она поняла, что их принимают за супругов. Это ее не удивило. Она не забыла его поднятую руку – единственную на весь зал, – которую он не опускал, пока она к нему не подошла, словно боялся в последнюю минуту ее потерять.
Оттого что ей здесь было так хорошо, Раймонда почувствовала угрызения совести и решила уйти пораньше. Занятий на курсах по освоению интернета и по изучению идиша ей в любом случае хватит, чтобы подготовиться к следующей поездке. К ее изумлению, он сказал, что уходит вместе с ней. Он не имел ни малейшего желания слушать выступление представителя правительства, не говоря уже о речи председателя ассоциации, который еще в Терезиенштадте вел себя как последний поц, а с годами и вовсе выжил из ума.
Она думала, что он проводит ее до автобусной остановки, но он махнул рукой, и к ним подкатила сверкающая черным лаком машина с водителем за рулем. Аарон распахнул перед ней дверцу. От сидений в салоне исходил запах натуральной кожи. Этот запах свидетельствовал о том, что за машиной ухаживают, хоть и нечасто ею пользуются. Он отвез ее в расположенный в центре города польский ресторан – белые скатерти, симпатичные пухленькие официантки… Он ел, рассыпая вокруг тарелки крошки, и объяснил ей, что его девяносто лет тут ни при чем – он и в девять ел, как умственно отсталый, а родители умерли слишком рано, чтобы заставить его исправиться. Она рассказала ему о своих родителях; он слушал так же сосредоточенно, как ел, игнорируя упавшие крошки и стремясь ухватить суть. Он не заметил, что ее рассказу порой недостает конкретики, – мелкие детали его не интересовали. Главным для него было то, что она говорила о своих родителях, и благодаря его вниманию она – впервые за много лет – словно наяву услышала их давно, казалось бы, забытые голоса. Потом она спросила про его родню; он начал рассказывать, и вокруг их стола постепенно скопилась целая толпа вернувшихся из прошлого людей, и, как ни странно, места хватало всем. Под конец он признался, что уже много лет ни с кем так не разговаривал. Практически со смерти жены. Возможно, потому, что они оба прошли через Терезиенштадт, добавил он, им так легко понять друг друга. В этот момент Раймонда могла бы открыть ему правду. Но она не сомневалась, что больше никогда с ним не увидится, и решила, что не стоит портить себе и ему настроение.