— Добить, добить всех, чтоб под корень всё сучье племя!
— Господи! — горячо шепчет срывающимся голосом мать и тянет за руку его, пятилетнего. — Хоть последнюю мою кровиночку, сыночечка моего сохрани!..
И Никите так страшно, что в глазах застыли слёзы и сердце замерло где-то в мучительной ноющей пустоте... Бегут, а навстречу розвальни с седой от инея лошадкой — возникли словно из ниоткуда — а на розвальнях и вкруг них группка людей в монашеских одеяниях. Впереди худой, чернобородый в собачьем треухе.
— Христа ради, спасите, укройте сына моего... Всех убили — только он в живых остался. Спа-сите! — падёт перед ним на колени мать.
Никита во все глаза смотрит на монаха: чёрная борода с седыми колечками, смуглое нерусское лицо и внимательный взгляд. А за спиной крики и шум погони, которая всё ближе. Никита хочет обернуться, но не успевает: его вдруг хватают за шкирку, кидают на розвальни и накрывают колючим, сладко пахнущим мраком...
С гиканьем налетают всадники: звенят уздечки, храпят кони, и почти сразу же одиноко и страшно взвывает чужой женский голос.
«А где же мама? Успела ли она тоже спрятаться? И кто так страшно кричал?» — прыгает в голове у Никиты. Он пытается посмотреть, но чья-то сильная рука намертво прижимает его к розвальням, да так, что ни охнуть, ни вздохнуть.
— Кто такие? — тем временем гремит над головой властное.
— Иконописная артель мы, храм Пресвятой Богородицы расписывали, что в Озёрцах, а теперь домой в Константинополь возвращаемся, — смиренно отвечает хозяин крепкой руки. И слова вроде правильно произносит, но как-то чудно, не по-русски, звучат они.
— А... богомазы, значит, греческие... А гадёныша маленького, богомазы, не видали тут?
Дрожит мелкой дрожью прижимающая Никиту рука, но голос всё так же спокоен.
— Видали... Бежал тут мимо какой-то мальчонка. Да куда бежал, на то внимания, господин, не обратили... За всеми-то не усмотришь, да и ни к чему нам это...
— Ну-ну, богомазы. Глядите, если соврали. Не посмотрю, что святым делом занимаетесь: живьём шкуру спущу...
— Ну и леший с ним... — говорит уже кто-то другой. — Всё равно в лесу замёрзнет. Мороз нынче больно лютый. Поворачивай, ребята, назад!
И снова свист, крики. Всё дальше и тише, пока не смолкают вовсе. Слышно только, как поскрипывают полозья, да торопливо хрустит снег под ногами монахов.
Крепкая рука внезапно отпускает. Над Никитой приподнимается клок сена, на миг открывая серое небо, белую целину и тёмную разделяющую их полоску леса. Потом всё заслоняет уже знакомая Никите борода.
— Эй, малец, ты как там? Живой? Вижу, что живой... Как звать-то?
— Никита... Мне бы назад, к мамке...
Говорит и внезапно понимает, кто так страшно кричал.
— Мамка твоя теперь далеко, Никитушка, — со вздохом говорит чернобородый и, осеняя себя крестом, что-то быстро произносит на чужом языке. Потом, словно спохватившись, добавляет: — Ты теперь с нами будешь. Не бойся, в обиду не дадим.
— А я и не боюсь, — отвечает Никита и едва не задыхается от внезапно накатившего на него чувства непоправимой беды и одиночества...
2
Так Никита обрёл новый дом и новую родину. Чернобородого монаха звали Варфоломеем, и был он среди монастырских иконописцев самым главным. Варфоломей оставил мальчика у себя подмастерьем и исподволь стал учить иконописному делу. Поначалу Никита лишь растирал краски и выполнял различные мелкие поручения, потом ему доверили готовить основу — наносить на тяжёлую кипарисовую доску слой белого шлифованного грунта из гипса и мела, который монахи называли «левкас», а когда Варфоломей заметил у мальчика склонность к рисованию — или как он сам говорил «божью искру» — стал учить рисовать.
О многом узнал Никита от Варфоломея и других иконописцев за эти годы. О том, как возникает движение на иконе, о взаимосвязях света и разных ракурсов. О том, что композиция статична, когда в основе лежит прямой крест, а косой крест создаёт динамику, ритм. Что каждый цвет имеет своё значение. Так, вишнёвый, объединяющий красный и фиолетовый, означает самого Христа — начало и конец всего сущего; голубой — цвет неба, чистоты; красный — божественный огонь, цвет крови Христовой, и ещё это цвет автократоров; зелёный — цвет юности, свежести, обновления; жёлтый тождественен золотому цвету; сочетающий все цвета радуги белый — обозначение Бога; чёрный — это сокровенные тайны Господа, а ещё — это цвет смерти, печали. Спасителя следует изображать в вишнёвом хитоне и голубом плаще — гиматии, а Богоматерь — в тёмно-синем хитоне и вишнёвом покрывале — мафории.
— Мир, сотворённый Господом, сам подсказывает нам какими цветами изображать реалии горнего мира.
Вон посмотри, только на радугу небесную — чем не подсказка, — учил его Варфоломей. Когда Никита впервые увидел, как тот рисует, — был потрясён. Куском угля на бумаге в несколько мгновений Варфоломей нарисовал голову апостола, Богородицу, быстрым круговым росчерком изобразил крыло ангела.
— К ней без души нельзя, не подпустит к себе икона без души-то... Не случится чуда... Не случится, — любил повторять Варфоломей. — Мало хорошо знать каноны... Создавая икону, ты должен отречься от себя и отдать душу Господу, чтобы Он через руки твои воплотил свой Божественный Замысел.
Считая созерцание важнейшей частью ученичества, Варфоломей часто брал мальчика на прогулки по Константинополю. Они заходили в величественные городские храмы и крохотные церквушки, где подолгу рассматривали выполненные древними мастерами мозаики и фрески. Порой, указывая на ту или иную деталь, Варфоломей пояснял восхищенному мальчику, почему она изображена так, а не иначе.
— Посмотри, как особенно светел здесь лик Спасителя, — говорил учитель. — Мастер специально высветлил белилами Его лоб, щёки, подбородок. Оттого лик Его словно озарён внутренним сиянием...
Особенно поразил Никиту храм Святой Софии. Глядя на него, не верилось, что всё это построено людьми, а не Богом.
— Великий Юстиниан... Великий. Да, тогда умели строить. Вот София уже тысячу лет стоит и ещё, будь уверен, простоит столько же. Да ты рот-то наконец-то закрой, — сказал тогда довольный произведённым эффектом Варфоломей и поведал мальчику об истории создания храма, о его архитекторах Исидоре и Анфимии, о тысячах рабочих, пять лет трудившихся на строительстве.
Варфоломей был хорошим рассказчиком и, слушая негромкий торжественный голос учителя, Никита ясно представил тот далёкий день, когда, оставив позади свою квадригу, стражу и запруженную народом площадь, ступил под своды Святой Софии император Юстиниан. Как заключённое в камень пространство мгновенно отрезало императора от мирской суеты и лишь звуки его шагов нарушали чуткую внимающую Богу тишину. Как заблестели вдруг глаза Юстиниана, когда наконец окинул взглядом все эти хоры и колонны, золотыми огнями играющие мозаики и тяжёлые кованые паникадила, подвешенные, кажется, не к немыслимо парящему на страшной высоте куполу, а к самым небесам. Как, преисполненный восторга, воскликнул потрясённый: «Соломон, я превзошёл тебя!»