– Доктор, – написала Зине Севда. Ее палец на мгновение нерешительно застыл в воздухе. – Следователи знают твою тайну.
Мою тайну?
Я сглотнул. Закрыл глаза, ноющие от света, протер их и снова открыл.
– Как они могли узнать?
– Ты сам рассказал.
– Нет, на допросах я ничего не говорил.
– Не на допросе, в камере. Среди вас оказался их человек. Ему ты и рассказал.
– Что ты говоришь, доченька?
Что она говорила?
Зине Севда терпеливо выводила в воздухе слово за словом:
– Во время пыток я потеряла сознание, потом пришла в себя. Следователи положили меня у стены, а сами разговаривали. Я слышала их разговор. Вчера один заключенный, пока его вели на допрос, сорвал с глаз повязку, выхватил у охранника пистолет и наугад открыл огонь. Потом побежал по коридорам, сам не зная куда. Далеко не ушел. Его взяли в кольцо и без колебаний застрелили. Мы вчера слышали эти выстрелы.
Зине Севда ненадолго остановилась, желая убедиться, что мы прочитали написанное ею, и продолжила:
– Мои глаза были завязаны, Доктор. Я не видела их лиц. Они думали, что я без сознания. Пили чай, курили. Потом упомянули в разговоре тебя. Один из них рассказал, как говорил с тобой и завоевал твое доверие. А потом выложил и то, что выведал у тебя.
Выведал?
– Что же он у меня выведал?
– Что ты не настоящий Доктор…
Я медленно отошел от прорези. Добрел до противоположной стены и замер на месте, словно ребенок, который видит кошмарный сон, но не может даже закричать.
– Знают, – шептал я сам себе. – Боже мой, они знают…
С трудом переступая ногами, я вернулся к двери.
– И еще кое-что, – продолжила Зине Севда. – Они говорили о девушке по имени Мине Баде и о том, что человек, в которого она влюблена, не ты. Мине Баде любит другого Доктора.
Я уже не в силах был двинуться с места. Опустился на пол там же, где стоял. Обхватил руками голову. Рубашка казалась мне тесной, и я одну за другой оторвал пуговицы. Дядя Кюхейлан ухватил мои запястья и прижал меня спиной к стене. Я попытался высвободиться, но он только усилил хватку.
Что же это со мной стряслось?
Я слышал, что в жизни есть три вещи, которые нельзя вернуть. Какие? Выданная тайна – одна из них или нет? Мне захотелось обратить время вспять и вернуться – нет, не на месяц или год назад, а в далекую-далекую эпоху, когда человек еще не был человеком, когда мир не знал насилия. Какая прекрасная была тогда жизнь! Мир не ведал тревог. Боль не составляла основу бытия. Человеку хватало взглядов и прикосновений. Никто не вел учет рождений, не вторгался в естественный порядок смертей. И не было нужды в тайнах.
– Мы не доносчики, – слабым голосом произнес Демиртай. – И мы даже не знаем твоей тайны, нам нечего выдавать. Так ведь, дядя Кюхейлан?
– Вы… – пробормотал я.
– Мы никому ничего не говорили.
– Да что вы могли бы сказать? Меня арестовали вместо моего сына. Настоящий Доктор – он. Вам я об этом не говорил. Я пошел вместо него на встречу. А когда меня поймали, сказал полицейским, что я – это он.
Мой сын должен был встретиться с человеком по имени Али Кремень. Стояли последние жаркие деньки. Я наслаждался ярким солнцем. В последний раз порадовался встрече с тем Стамбулом, который можно увидеть в библиотеке Рагип-паши. Там, во дворе библиотеки, я склонился к земле, раздвинул почву руками, нырнул под землю и прополз в темноте, словно червь, в эту камеру. Содрал с себя старую кожу, под ней оказалась новая. В одиночестве сожрал свою плоть, от жажды выпил свою кровь. Моя жена любила петь одну старинную песню; ее слова я ногтями нацарапал на стене. «Распускайся скорее, цветок! Не думай, не вечно лето!» Я закрыл глаза и говорил в темноте. Здесь – место Страшного суда. Все живые умерли, все мертвые воскресли. Я слышал их мольбы. Однажды дверь открылась, и вошел Али Кремень. Он был ранен. Его карманы переполнял свет. Когда его боль становилась невыносимой, капли света просачивались наружу и таяли. Он горевал о погибших товарищах, говорил о Мине Баде, жалел меня. Сказал, что Мине в меня влюблена. «В ее груди, Доктор, – говорил он, – две раны: одну оставила пуля, другую – ты. Рана от пули заживет, а другая? Как исцелить страдающее сердце Мине?» Али Кремень говорил, и потолок исчезал, в камеру лился звездный свет. Издалека слышался голос моей жены, она пела: «Я – соловей, ты – роза в саду любви». Мой сын на воле, мой сын влюблен, и возлюбленная готова отдать ему свое сердце. Они вскоре поправятся и найдут друг друга. Али Кремень тоже обязательно должен был выздороветь и избавиться от тоски. Мне захотелось ему помочь. Я разжал ладонь и поделился с ним частичкой моей тайны. «Не расстраивайся, – сказал я, – та девушка влюблена не в меня, а в моего сына. Они встретятся и помогут друг другу. Не грусти, скоро они поправятся».
– Это все? – спросил дядя Кюхейлан.
– Что «все»?
– Это все, что стало известно следователям?
– Да.
– Тогда в чем проблема?
– Они узнали, что мой сын на свободе. Его будут искать.
– Им известно, где он?
– Нет.
Здесь я не был самим собой. Я был отцом, назвавшимся прозвищем своего сына. Али Кремень, выходит, тоже был не Али, а полицейским, раненным во время схватки в Белградском лесу. Пулю достали, рану зашили, и он с изможденным видом явился в мою камеру. Рассказал мне то, что узнал из материалов следствия, так, словно поведал собственную тайну. Он был ранен, и я поверил ему. Он страдал, и я поверил ему. Напоил его водой, поделился хлебом. Когда он заговорил о девушке, в которую влюблен мой сын, я поверил ему еще больше. Мне хотелось, чтобы ему стало легче. Мне хотелось, чтобы стихла его боль. Я подарил ему частицу своей тайны, но не сказал, где мой сын.
– Ты уверен в этом?
– Уверен. Я никому не говорил, где мой сын.
– Конечно не говорил. – Дядя Кюхейлан положил руки мне на плечи. – Потому что ты не знаешь, где он.
– Не знаю.
– А раз не знаешь, то и сказать не можешь, так ведь?
– Не могу.
– Потому что не знаешь.
– Потому что не знаю.
– Так чего же ты боишься?
– Я не сумел сохранить свою тайну. А если я не смогу сохранить и свою стойкость и сдамся под пыткой…
До этого дня я был счастлив в тюрьме. Даже когда извивался от боли, стонал и плевал кровью – я был счастлив. Мне хватало того, что у меня есть. Я радовался своей тайне. Пусть мне выпустят всю кровь, говорил я себе, пусть я испущу здесь свой дух – никто не узнает, что я храню в своем сердце. Пусть мое тело превратится в одну большую рану – мой сын на свободе, он выздоровеет. Пусть я умру – он будет жить. Когда человек несчастлив, он знает об этом, а вот когда счастлив, оказывается, замечает это не всегда.