Зимы 1930 и 1931 годов оказались для этих ссыльных смертельными, но тех, кто остался в колхозах, в конце лета 1932 ждало новое бедствие. Год выдался неурожайным, однако правительство продолжало требовать выполнения плана по поставкам зерна и других сельскохозяйственных продуктов, причем требуемые объемы поставок были столь велики, что многие районы, производившие зерно, остались почти без продовольствия. Одна из эмигрантских организаций писала в 1933 году министру иностранных дел Великобритании:
В течение последней зимы и весны население этих сельскохозяйственных регионов [главным образом речь шла об Украине], почти полностью лишенное своего обычного продовольствия, вынуждено было питаться корой и травой, есть крыс и собак, что привело к ужасающей смертности, огромному количеству случаев умопомешательства и каннибализма и к общему состоянию истощения от нехватки питательных веществ. Из-за того, что голодающим и больным не оказывается никакой помощи, улицы деревень и городов усыпаны мертвыми телами; целые деревни стоят пустыми в результате гибели и массового исхода крестьян
[566].
“В 1933 году мне было девять лет, – вспоминала шестьдесят лет спустя Марфа Павловна, жительница Винницы, пережившая Голодомор. Деревенским языком она описывала ужас с поразительной простотой: – Было нас четверо детей… Они пришли к хате, незнакомцы… Били в дверь железными прутами… и пытались найти, куда отец спрятал зерно. Корову нашу забрали”. Крестьян в колхозах все еще подозревали в укрывании продовольствия, и многие дома раз за разом обыскивались в поисках схронов. После того как отобрали последнее зерно и масло и закончился урожай прошлого года, начался голод. Марфа Павловна продолжает: “Мы умоляли маму накормить нас, так просили. Младший братик плакал, плакал, а к утру помер. Мой старший брат, тот, что 1920 года рождения, тоже утром умер. Они оба лежали мертвые. Уже трое мертвых лежали… Мама сказала соседям: «Уже трое моих померло». А через два дня умер отец. Был вечер субботы. Я спала совсем рядом с ними, с мертвыми… Они пришли и забрали их из деревни, забрали в ров”
[567].
На Украине были записаны и опубликованы тысячи подобных свидетельств. Мария Оксентьевна Тростянская, родившаяся в 1914 году, вспоминала: “1933 год в моей жизни был как страшный сон”. Она была членом похоронной бригады из трех человек в деревне в Киевской области, в чьи обязанности входило рытье траншей для братских могил. За раз хоронили по 20–30 человек, которых к могилам привозили на повозках. Сначала в повозки были запряжены лошади, а после того как лошади околели, вместо них впрягались люди. В подобной траншее Мария Оксентьевна похоронила собственную сестру рядом “с телами 23 других умерших”
[568]. Другие свидетели вспоминают похожие сцены. Один видел труп молодой женщины, прислоненный к дощатому забору. Этот образ до сих пор не идет у него из головы.
Когда мы подошли ближе, мы увидели ребенка, который… сосал грудь, не осознавая, что молока там больше не осталось. Пока мы смотрели [на труп], подъехал санитарный грузовик, подбиравший на улицах умерших. Двое мужчин выпрыгнули из грузовика, схватили тело за ногу и затащили его на верх груды трупов в кузове. Затем они взяли ребенка и кинули его поверх мертвых тел. Мы с братом заплакали от жалости к ребенку, но понимали, что ни мы, ни кто-то другой ничем бы ему не помогли, потому что все были голодные
[569].
Слезы и жалость были роскошью в голодающих деревнях. Многие разучились плакать, а у большинства на это просто не осталось никаких сил. Мария Оксентьевна вспоминает, что случалось, если брошенный в могилу труп оказывался совсем не трупом, а живым человеком. “Один из них окликнул нас: «Эй, хлопцы, не хороните меня. Может, я еще выживу», но на похоронную бригаду это не произвело ровным счетом никакого впечатления. «Вот еще, потом ехать за тобой. У нас и без тебя работы по горло», – сказал один. Вот что голод делал с людьми. Сталин низвел людей до такого состояния, что они теряли разум, совесть и милосердие”, – резюмирует Мария Оксентьевна
[570]. В районах, охваченных голодом, увеличилось число совершаемых преступлений, причем самого разного рода. В худшем, хотя и самом характерном случае это было убийство. Оно или предшествовало ограблению, или было частью другой проблемы – людоедства, распространявшегося все шире и шире
[571]. “Голод 1921 года в Советском Союзе был, без сомнения, ужасен, но по сравнению с нынешней ситуацией он кажется детской забавой”, – писал еще один очевидец
[572].
Актив и партийные служащие также не испытывали особенной жалости к пострадавшим от голода. Летом 1932 года были созданы специальные бригады (в них вошли как горожане, так и некоторые представители крестьянства), которым было поручено обеспечить сбор зерна и защиту “социалистической собственности” от голодных жителей деревень осенью и зимой того же года
[573]. Эта “собственность” представляла собой жалкое зрелище: собранное по крохам зерно, почерневшая картошка, гниющие кочаны капусты, но власти это не волновало: за воровство карали сурово, вплоть до расстрела. Пытаясь объяснить образ мысли активистов того времени, будущий критик сталинизма Лев Копелев писал:
Страшной весной 1933 года я видел, как люди мерли с голода. Я видел женщин и детей с раздутыми животами, посиневших, еще дышащих, но уже с пустыми мертвыми глазами. И трупы… трупы в порванных тулупах и дешевых валенках, трупы в крестьянских хатах, на тающем снегу старой Вологды, под мостами Харькова… Я все это видел и не свихнулся, не покончил с собой. Я не проклял тех, кто послал меня отбирать у крестьян хлеб зимой, а весной убеждать людей, которые едва волочили ноги, были до предела истощены, походили больше на скелеты, отечных и больных, заставлять их работать на полях, чтобы “выполнить большевистский посевной план в ударные сроки”. Не утратил я и своей веры. Как и прежде я верил потому, что хотел верить
[574].