На практике борьба с кулачеством означала, что всякий крестьянин, сопротивлявшийся коллективизации (на самом деле или в представлении властей) и подходивший под определение (по большей части вымышленное) классового врага, любой, чье выдворение из деревни было необходимо (в силу каких-либо причин), чтобы выполнить произвольно установленные плановые показатели по раскулачиванию, выселялся из дома – вместе с детьми, дедушками, бабушками или тещей – и лишался всего своего имущества: лошадей, скота, тулупов, одеял, кухонной утвари, документов, удостоверяющих гражданство, самих гражданских прав как таковых. Примерно 20 тысяч раскулаченных были расстреляны на месте. Это была всеобъемлющая политика идеологически мотивированной чистки, своего рода социальный аналог этнических чисток 1990-х. Среди пострадавших групп были священники, активные верующие, исповедовавшие все возможные религии, бывшие землевладельцы, бандиты, партизаны, преступники и многие другие, чье присутствие в новых колхозах было политически нежелательным в глазах ОГПУ или любого другого местного представителя власти
[542].
Раскулачивание началось осенью 1929-го, однако самыми трудными стали последующие годы, 1930-й и 1931-й. Весной 1930 года возникла пауза: сельская провинция погрузилась в хаос, в некоторых районах вспыхнуло вооруженное сопротивление, коммунисты подвергались нападениями, их убивали, кого-то даже распяли, – однако летом кампания продолжилась и закончилась только тогда, когда большинство советских крестьян или вступили в колхозы, или потеряли дом, или погибли. И снова нужно признать, что оценка потерь весьма приблизительна – никакой систематизированной статистики раскулаченных не велось, – однако считается, что около пяти миллионов человек были раскулачены (выгнаны из домов, заперты в тюрьмах, депортированы в самые отдаленные части Сибири, расстреляны или скончались от голода). Из этих пяти миллионов несколько сот тысяч умерло в первые два года. По оценкам некоторых историков, число умерших превысило миллион человек, некоторые предлагают умножить на два и эту цифру
[543].
В основе политики коллективизации лежало насилие. Немногие крестьяне встретили эту инициативу с восторгом. Коллективизация превратилась в политическую кампанию, и борьба велась, невзирая на вооруженное сопротивление
[544]. “Ни одна сила в мире, – заявило руководство страны в январе 1930 года, – никакие угрозы, никакой вой со стороны наших противников и врагов коллективизации… не способны сейчас остановить… это победное наступление”
[545]. Некоторые перекидывали веревку через потолочную балку и вешались, некоторые мрачно ожидали катастрофы, а некоторые, слушая выступления молодых горлопанов-агитаторов, брались за вилы, кнуты и украденные во времена Гражданской войны револьверы. “Они были совсем подростки, на самом деле дети, самые страшные”, – рассказала мне одна женщина. “Моя бабушка… не могла понять слова «колхоз», больше всего она боялась умереть: ей казалось, что раз все будет коллективное, общее, то и с захоронениями будет то же самое”, – поведал другой уцелевший
[546].
Среди людей, претворявших эту политику в жизнь, были и те, кто на первых порах искренне верил в то, что приносит в деревню новую цивилизацию. В промышленных городах фабрики “брали шефство” над колхозами и давали им название (отсюда колхозы “Шарикоподшипник”, “Серп и Молот” и сотни колхозов имени Маркса и Ленина по всему Советскому Союзу)
[547]. Идея была в том, чтобы обмениваться знаниями, инструментами, добровольцами-рабочими и, возможно, даже продовольствием. Подобный идеализм быстро разбился вдребезги. Хотя в сознании людей коллективизация и не начиналась как борьба с крестьянством, она быстро приобрела все ее характерные признаки. Люди, проводившие ее в жизнь – выгонявшие кулаков из их собственных домов, сгонявшие в загоны тощую скотину и шарившие железными прутьями под полами покинутых хат в поисках припрятанного зерна, – были заложниками данных им приказов.
Какие бы идеи ни владели ими в начале кампании, какие бы сомнительные или утопические мотивы ни двигали ими, вскоре они оказались в капкане этой схватки. По мере углубления кризиса, по мере того, как отдельные добровольцы, передовые отряды коллективизации начинали осознавать реальность жизни и смерти в водовороте этой второй революции, сама партия начала разваливаться на части. Одни были в ужасе от разворачивающейся бойни, следовали приказам, но испытывали отвращение от собственной ответственности за происходящее
[548]. Другие справедливо опасались, что недавно обретенное ими социалистическое мироустройство рухнет. Кризис 1929–1932 годов был не просто упражнением в безжалостном экономическом волюнтаризме под управлением государства. Это компонент в нем был, особенно в начале, но этим кризис не исчерпывался. Почти для всех участников и действующих лиц он обернулся отчаянной борьбой за выживание.
В этих условиях самый простой путь пролегал через подлинную веру. “Пусть все они вымрут, – бормотали особенно фанатичные активисты, – но этот район мы коллективизируем на 100 процентов”
[549]. “Мы обманывались, потому что хотели обманываться. Мы так сильно верили в коммунизм, что были готовы принять любое преступление, если оно было залакировано хотя бы малой толикой коммунистического жаргона”, – писал бывший активист
[550]. Даже сегодня некоторые вспоминают процесс коллективизации в очень аккуратных, идеологически выдержанных терминах. “Да на него достаточно было взглянуть, чтобы увидеть, что это был кулак с головы до ног. Достаточно было посмотреть на него одну секунду, чтобы понять, что этот человек не был советским человеком”
[551].