Конечно, это случилось с “ними”, а не с “нами”, с украинцами и казахами (впрочем, и с десятками тысяч этнических русских в южных регионах России, традиционно дающих стране зерно), и всегда находились более насущные проблемы, занимавшие общественное внимание. И все равно степень самоцензуры поражает воображение. Хотя страх сыграл свою роль – решающую роль, с этим никто не спорит, – он не был единственной причиной молчания. Граждане, соседи не всегда сдерживали себя из страха сболтнуть лишнего – об этом свидетельствуют их вопросы и комментарии. Отрицание было частью особой советской ментальности, порожденной разбитой вдребезги культурой, разрушением социальных связей между людьми, сообществ как таковых, Гражданской войной, неуместным стоицизмом, достойным лучшего применения, осознанием революционной миссии, утопической надеждой и многократным опытом коллективного страдания. А кроме того, отрицание было достижением нового языка. Для обозначения произошедшего были найдены эвфемизмы, а лозунги в очередной раз стерли все следы невыразимой трагедии. Отто Шиллер, германский атташе по сельскому хозяйству в Москве, частично описал механизм отрицания в своем донесении, посланном им в Германию с Северного Кавказа в 1933 году: “Мне рассказали о множестве случаев, когда опухшие от голода страдальцы умоляли сельсоветы о помощи и слышали в ответ: ешьте хлеб, который спрятали, никакого голода нет”
[517].
Спустя одно-два поколения память о голоде затуманилась до такой степени, что практически обратилась в забвение. В 1988 году редактор журнала “Москва” Михаил Алексеев писал: “Меня удивляет, что ни в одном учебнике нет ни одного, даже самого простого упоминания об ужасной трагедии 1933 года. В нашей деревне из 600 семей уцелело только 150… Многие мои родственники и школьные друзья умерли у меня на глазах, многие из них были похоронены там, где застала их смерть”
[518]. Подобное отрицание, скорее всего, могло продолжаться вечно. “Если основываться на некоторых разрозненных и противоречивых данных, спад уровня смертности замедлился в определенный момент реконструкции национальной экономики. В различных регионах страны спад уровня смертности происходил с разной скоростью”, – писал некий советский историк в 1970-е годы
[519]. Школьники принимали подобные тексты на веру вплоть до наступления гласности; взрослые читали труды партийных пропагандистов. “Система коллективного хозяйствования создала неслыханные доселе условия для расцвета социалистического сельского хозяйства, для культурной и зажиточной жизни крестьян, – объяснял первый секретарь Коммунистической партии Украины Петро Шелест в 1970 году. – В жизни советской страны, в строительстве социализма годы первой пятилетки запомнились как время героизма и побед. В то же самое время это были трудные, сложные времена. Особенно трудная ситуация сложилась с обеспечением продовольствием в 1933 году. Но и эти трудности были успешно преодолены”
[520].
История великого советского голода начинается с конфронтации большевиков и крестьянства, с взаимного недоверия и непонимания, с марксисткой ненависти по отношению к деревне, с ненависти крестьян к городу. У этой истории есть своя предыстория – голод в Поволжье 1921–1922 годов. Революция была задумана не для того, чтобы облагодетельствовать деревню, хотя Ленин и утверждал, что его партия представляет интересы беднейших слоев крестьянства. Крестьяне же, хотя и не были сторонниками возвращения старого порядка (во время Гражданской войны они редко активно поддерживали белых), относились к большевизму с опаской и зачастую враждебно встречали большевиков-агитаторов. Крестьянству не нравились навязываемые большевиками обязательства, налоги, обыски домов, армейский призыв. В ходе Гражданской войны миллионы крестьян отвернулись от нового правительства из-за проводимой им политики насильственного отъема зерна. Однако голод начала 1920-х притупил дух сопротивления. По некоторым оценкам (в очередной раз следует подчеркнуть, что точные данные о размере потерь отсутствуют), за эти два года (1920–1921) от голода погибло около пяти миллионов человек.
Страх голода зародился еще в годы Первой мировой войны, а к 1919-му он стал реальностью во всех южных регионах России. В декабре 1919 года приятель Готье писал ему из Саратова, пересказывая местные слухи о “двух достоверных случаях того, как едят людей” и историю о том, как “ассистенты университетских лабораторий едят собак и кошек”
[521]. В дальнейшем продовольственный кризис только усилился. После неурожая 1920-го пришла небывало засушливая весна 1921 года
[522]. Летом крестьяне начали болеть, а затем и умирать. Это был первый великий голод советской эпохи. Даже Гражданская война не подготовила свидетелей этого голода к тому, что им предстояло увидеть. Сорокин, проехавший по охваченным голодом областям, позднее признавался: “Моя нервная система, привыкшая ко многим ужасам за годы революции, не выдержала зрелища настоящего голода, испытываемого миллионами людей в моей разоренной стране”
[523]. Американец Гарольд Фишер, сотрудник благотворительной организации, оказывавшей помощь пострадавшим, писал: “Россия получила шок от голода, [уже] будучи сломленной не только физически, но и духовно. Недоверие к правительству и должностным лицам, действующим от его имени, подозрительность и ненависть к соседям сделали крестьян растерянными и беспомощными, подорвали в них способность противостоять тому потрясению, которому они подвергались и прежде из-за неблагоприятных погодных условий. Когда летом 1921 года знаки приближающегося большого голода уже невозможно было спутать ни с чем, крестьян охватила паника. Одни в ужасе бежали из деревень, другие же флегматично остались ожидать смерти”
[524].
В тот раз советское правительство допустило в зону бедствия зарубежных спасателей, среди которых следует особо отметить Американскую администрацию помощи. Идея встретила неоднозначную реакцию со стороны советского руководства. Будущий президент США Герберт Гувер с 1919 года настаивал на необходимости организации кампании по сбору продовольствия для Советского Союза, обратив внимание союзников на эту проблему в ходе Версальской мирной конференции, однако вплоть до 1921 года советское правительство не давало поездам с продовольствием пересекать границу охваченного голодом региона
[525]. Сваливали все на бюрократическую волокиту и проблемы с перевозками, однако американцы хорошо знали, что в основе нежелания Советов пропустить американский транспорт с продовольствием в Поволжье лежала шпиономания и первобытная, нутряная подозрительность по отношению к иностранцам. Как бы то ни было, голодающим “повезло”: к 1922 году Американская администрация помощи ежедневно кормила более восьми миллионов человек
[526]. Десятилетие спустя никакой помощи голодающим организовано не было, потому что, согласно официальным заявлениям властей, никаких голодающих, нуждавшихся в этой помощи, не было и в помине.