Шаги, предпринятые революционерами в ответ, окажутся судьбоносными, и не только для самой церкви со всеми ее ритуалами и богатством. В этом потоке новшеств и нововведений всему, что связано со смертью, будет отведено центральное место. Часть большевистской партии вознамерится разбить оковы прошлого, изгнать духов предшествующей эпохи и контрреволюции и даже искоренить традиционный язык траура, особенно когда он обращен в прошлое, упивается воспоминаниями и реальностью потери. Новая культура будет сосредоточена на будущем, на материальных задачах, на долге каждого человека перед социалистическим обществом. Среди революционеров не было единодушия в том, какие из этих задач следует считать приоритетными. Те, кого особенно интересует вопрос власти, считают ниже своего достоинства задумываться о новом мировоззрении людей, в то время как другие размышляют и пишут только об этом. На практике политика нового режима будет отличаться непоследовательностью и окажется более успешной в том, что касается разрушения – “разоблачения” усопших святых или разрушения церквей, – нежели в области переустройства – создания нового мира, новых образов, новых ритуалов памяти и горя. Однако какими бы непоследовательными и неуспешными в своей собственной оценке ни были антирелигиозные кампании, в конечном счете они оказали влияние на каждого советского гражданина, заставив людей переосмыслить их отношение к смерти и навсегда изменив структуру и рамки их памяти.
Хотя рационалисты подчас действовали из лучших побуждений, их политика все равно оказалась жестокой. В других обстоятельствах светский ритуал, вероятно, и так бы пришел на смену сложным религиозным церемониям. Религия вовсе не пользовалась в России всеобщей популярностью, и в описываемое нами время традиция испытывала на себе давление и других факторов – таких, например, как изменение социальной структуры, связанное с урбанизацией и индустриализацией. Все это способствовало тому, что в общественном сознании старый мир уступал место новому. Если бы эти процессы продолжили развиваться поступательно и более или менее органично, старые устои могли бы быть незаметно забыты так же, как это случилось в индустриальных странах Западной Европы. В действительности же советская кампания 1920–1930-х годов, направленная против традиции, будет разворачиваться на фоне глубоких социальных потрясений и бедствий. Миллионы погибли, десятки миллионов оплакивали свои потери.
Подобного рода кризис, а точнее череда кризисов, должен был бы оттолкнуть уцелевших назад, в привычный и знакомый мир неисследованных, но утешительных верований, к той матрице переживания смерти и к тем словам, которые всегда предлагала церковь, к идее обетованной загробной жизни, сулившей вознаграждение за страдания жизни мирской. Спустя десятилетие, во время Великой Отечественной войны, даже Сталин признает ценность этого аспекта религии. Однако к тому времени и ритуалы, и храмы будут уже в значительной степени порушены – не уничтожены, но надломлены и разбиты, – и им на смену не придет ничего путного.
По большей части традиционные средства были способны облегчить боль и страдания, причиненные сталинизмом: люди продолжали читать молитвы, глушить горе водкой и смутно верить пусть не в ад, но в мир иной и загробную жизнь
[386]. Оглянувшись на события прошлого и увидев в нем такого рода преемственность, можно предположить, что в сущности мало что изменилось. Однако в то время каждая перемена в мироустройстве сразу бросалась в глаза и повергала в шок, и на тот момент было совсем неочевидно, что последующие поколения объявят погребальную культуру устойчивой к переменам. Пропуски, импровизации, вынужденные упрощения, сокращения и замены могли бы восприниматься как “начало конца”, как первая утрата в череде многих последующих, символизировавших крах целого мира. Базовые правила приличий, которые люди усвоили с детства и следование которым ожидали, больше не соблюдались, как бы им того ни хотелось. Новые коллективные церемонии не удовлетворяли и тех, кто предпочитал светские обряды и процедуры. Для миллионов советских граждан, задумывавшихся о смерти – своей или тех, кого они любили, – турбулентные годы сталинизма окажутся мрачными, суровыми, необъяснимыми, населенными призраками и не сулящими утешения.
Дела у советской погребальной индустрии с самого начала не заладились. Питирим Сорокин, как и несколько других авторов дневников, пишет с отвращением: “В наше время умереть в России легко, а вот быть похороненным очень трудно”
[387]. К такому выводу он пришел после того, как ему пришлось провести четыре дня, выстаивая часы в очередях и разговаривая с десятками чиновников, и все ради того, чтобы получить разрешение на захоронение дочери своего друга
[388]. В ноябре 1918 года Юрий Готье замечает: “Оказывается, что теперь и умирать неудобно”. “[Н]а иноверческом кладбище, которое всегда было организовано лучше всех, – продолжает он, – могильщики не хоронят более 7-ми покойников в день и не хоронят ранее часа дня. Когда хоронили К. А. Вилькена, могила была не дорыта и гроб пришлось поднимать опять на землю; крест, приготовленный заранее, потеряли и были грубы и недовольны; типичное проявление русской революции”
[389]. К 1922 году положение стало еще хуже: “Похороны М. М. Рындина продолжались шесть дней, т. к. только на второй день после его смерти мы добились разрешения похоронить его в Новодевичьем монастыре”. Ордер на погребение на престижном кладбище Новодевичьего монастыря удалось получить в обмен – “за пару калош из Главрезины”. Готье с дотошностью историка отмечает также то, как выросли расценки и затраты на погребение: “Похороны Ниночки в ноябре 1919 стоили 30 000; похороны дяди Эдуарда в декабре 1921 – 5 000 000; похороны М. М. в марте 1922 – 33 000 000. Хлеб стоит 60 000 фунт”
[390].
Правда заключалась в том, что местные Советы были перегружены работой. Чиновники не справлялись. Правила менялись беспрестанно. Конечно, появились новые резиновые печати и штампы, но вот с бумагой было туго. Ни о каком чае речи быть не могло, и круг бюрократических обязанностей ширился не по дням, а по часам, по мере того как новое правительство переводило под свой контроль городские службы, которыми прежде занимались тысячи частных компаний. Военный коммунизм, режим существования государства в годы Гражданской войны, обеспечил национализацию практически всех сфер жизни и экономики, включая похоронную индустрию. 7 декабря 1918 года большевики объявили об установлении советской монополии в этой области. Сам указ был, что характерно, сформулирован в оптимистичных, нормативных терминах. С момента его принятия ранг покойного больше не влиял на выбор места захоронения или формы проведения похорон
[391]. Могильщики, ставшие теперь государственными служащими, должны были работать в соответствии с производственными нормами, что избавляло их от излишней эксплуатации. Теоретически ежедневная норма выработки на человека не должна была превышать двух могил стандартного размера или четырех “детских”
[392]. Цена гробов должна быть зафиксирована, а гробовщики получали список спецификаций – одна модель в трех размерах
[393]. Даже были приняты меры для начала массового производства венков из цветной бумаги
[394].