Когда я думаю о жизни той поры, я вижу одну главную патологию нашего курятника. Безголовые курицы метались туда-сюда в доме, который был слишком велик для нас всех. Четверо взрослых и ребенок, предоставленные сами себе, не учитывали существования других, исследуя самостоятельно территории добра и зла, набивая себе шишки, специально даже раня себя, познавая все радости по мере их поступления. Я частенько задавался вопросом, какая была истинная роль Анны в нашем общем пространстве. По прошествии времени до меня дошло, что она, вероятно, из каких-то смутных соображений, связанных с семейной историей, очень рано выбрала быть скорее сестрой, чем женой или матерью. Отношения в паре, которую они составляли с Жюлем, под кровом, принадлежащим ее мужу и с его молчаливого согласия, — с февраля 1956 по май 1981 — любому постороннему человеку, не знакомому с особенностями нашей семьи, показались бы как минимум странными и двусмысленными. Я сказал бы, с точки зрения независимого наблюдателя эти двое жили в нашем доме как муж и жена. Когда они смотрели телевизор, они сидели рядом на диване, сослав моего отца в маленькое клубное кресло. Когда Жюль начинал задремывать и его голова клонилась вниз, мать подставляла ему плечо или подкладывала руку. За столом они разговаривали между собой, оживленно обсуждая замечательное качество механизмов Вашрон Константэн или тонкости обработки новых заводов Пьяже. Они целовали друг друга на ночь, целовались, выходя на кухню с утра, уезжая на каникулы, на Новый год, на дни рождения, вместе уходили на работу и вместе возвращались. Они демонстрировали все признаки счастливой пары, и у нас порой создавалось впечатление, что мы живем у них в гостях. Трахались ли они? Представления не имею, но не сказать, чтобы эта мысль не возникала у меня время от времени. А предполагал ли отец такую возможность? В любом случае он никогда ничего не показывал и всегда проявлял редкостную объективность в отношении Жюля.
Жюль ездил с нами в отпуск. Мать, хоть в остальном была исключительно нетребовательна, добилась от отца своего рода пожизненного соглашения по поводу отдыха в баскских землях. Мы снимали один и тот же дом, расположенный в горах над бухтой Тксигунди, двадцать пять лет подряд на все возможные каникулы, которые нам мог предоставить католико-республиканский календарь. Именно здесь благодаря матери для меня все и началось, именно здесь я полюбил играть в пелоту — практически голой рукой — на фронтоне города Андай, до него я мог дойти от дома пешком. И понеслось — первые партии в марсельскую пелоту, потом в баскскую пелоту. Соревнования, как правило, вечерние, но были и дневные, и в моей детской головке мячи клацали круглыми сутками, даже во сне. Когда на площадке образовывалось свободное место, я пытался участвовать в игре, разбивая руку о мячи с самшитовой сердцевиной. Я знал, что боль была только этапом на пути к мастерству, и через все эти ранки ко мне придет умение. Я не был баском, я был белоручкой, докторским сынком, вскормленным на витаминчиках из пузырька и взращенным в тепле центрального отопления. Именно поэтому я в один прекрасный день решил засунуть свои белые ручки в перчатку. Сначала в простую, для марсельской пелоты, joko garbi, что означает по-французски «чистая игра». Эта была такая же чистера, но только с меньшим орудием: пятьдесят шесть сантиметров в длину, двенадцать в ширину и восемь в глубину — но зато и пасы в ней были быстрее, ход игры живее, и, кроме того, запрещено было задерживать мяч в перчатке и вся партия происходила практически «в одно касание». Запрещены были также шумные удары рикошетом, которые так искажают естественную красоту игры.
Все эти замысловатые правила, слегка абсурдные, как и многие запреты в спортивных играх, действовали на меня как витаминные вливания.
Каждый вечер, возвращаясь домой, я испытывал редкое везение: я видел бухту в разных стадиях приливов и отливов, то в шторме, то в штиле, Бидассоа. Ирун. Фонтараббие, лысую гору, на вершине которой мне хотелось бы родиться, Жаискибель; с нее можно было видеть, сколько возможно глазу, океанскую гладь и все окрестные земли.
Дорога домой из Андая действовала на меня, как настоящий массаж мозга, она снимала усталость и вызывала желание на следующий день вернуться назад и приходить туда изо дня в день, играть и играть, избавляясь от семейного плена и приучаясь опасаться рикошетов.
Годы шли, каждые новые каникулы я становился ловчее и умелее, мои жесты делались вернее и размашистей, удар мощнее, задачи сложнее. Рос я, росла и моя перчатка. Мне уже не хватало одного стадиона, я начал участвовать в юношеских турнирах по пелоте в окрестных городах. Я ездил смотреть матчи звезд той эпохи в Сен-Жан-де-Луз, Бидарр и даже на фронтон «Джай-Алай» в Гернику, в Испанию, где пространство игры достигало шестидесяти квадратных метров и где тренировались и соревновались уже настоящие профессионалы.
Всем этим я обязан Анне Гальени. Ее любви к баскским землям, ее терпению, когда она возила меня, маленького, к фронтонам в окрестных деревнях, где играли в пелоту, смотреть бой за боем. Она покупала мне экипировку, и ее даже подзадоривало, когда отец говорил, что я мог бы заняться «чем-нибудь получше».
Она показала мне этот мир и потом ввела меня в круг пелотари, что, по счастью, совершенно не нравилось Катракилисам. Так ненавязчиво привязать меня к этому миру, укоренить меня в этой столь любимой ей стране — это, возможно, был ее способ сказать мне, что она любит меня, что я могу и дальше посылать в стену мячи (хоть бы и затем, чтобы довести грека до белого каления).
Именно этим мать могла поставить на место отца, когда он время от времени пытался изображать альфа-самца, и она ненавидела его за это.
Баскские земли были для него сущим наказанием, климатическим адом, крестным путем, который не был для него слишком долгим, поскольку он обычно далеко не выходил с участка, подальше от волн, брызг морской пены, приливов и штормов, от порывов enbata, местного ветра, по преданию сводящего с ума. Будь его воля, в это время года и суток мы пребывали бы в Провансе, где-нибудь между Маноск и Форкалькье, потели бы дружно всей семьей в Любероне, среди ботоксных матрон. Но греку ни разу не удалось добиться своего, и он вынужден был до самой смерти матери в июле 1981 года маяться и терпеть размягчающую обстановочку Атлантических Пиренеев и Гипускоа.
Помимо любви к часовым механизмам, брат и сестра разделяли общую страсть к баскским землям. Поскольку мой дядя объехал их все вдоль и поперек на мотоцикле «Ariel 1000 Square Four» 1959 года, он знал всех автослесарей и держателей сервиса в округе по именам. «Ариэль» был инфернальной машиной, но дядюшка Жюль слышать не хотел о риске и опасности такой езды, и каждое лето с привычным энтузиазмом выдвигался из Тулузы в путь, который вел через Эускаль Херриа, от Айноа до Сарре, из Гетариа в Зараутц, с заездом в кондитерскую Оярсун в Сен-Себастьяне, чтобы поесть ochos.
Иногда брат с сестрой отправлялись прогуляться вместе, бывало, Жюль тащил меня на один из пляжей — а их хватало — на своем мотоцикле, и оттуда мы по обстоятельствам неслись то в Итксасу смотреть матч пелотари, то в порт любоваться входом судов в пролив Англе, то за острым перчиком в Эспелетт, то наблюдать за выходом сейнеров в порту Сен-Жан-де-Луз. С непредсказуемым характером «Ариэля» вся история могла занять больше времени, чем было сперва предусмотрено, но благодаря количеству адресов и телефонов в книжке дяди мы всегда находили какого-нибудь человека, который помогал нам выпутаться из этой ситуации, если не удавалось самостоятельно обуздать своенравную машину.