Последние дни жизни дяди остаются загадкой, хоть и ясно, что они были сущим мучением. Руки его двигались размеренно и спокойно, но под кожей бурлила раскаленная лава. Я представлял себе, как до вечера пятницы он кропотливо трудился бок о бок с матерью, разбирал и чистил механизм, аккуратно сортировал микроскопические детали и потом тоненьким пинцетом брал их и вставлял на место, подкручивал винтики, расправлял пружинки, устанавливал стекло, выправлял стрелки, проверял шестеренку завода — и ему опять удавалось наверстать потерянное время. Именно этим он занимался в течение трех дней, и ничем другим, хотя знал, что скоро наступит конец света. Довольствовался тем делом, которому был научен, на которое ушло три десятилетия его жизни.
В пятницу вечером мы, как обычно, ужинали все вместе, в атмосфере совершенного безразличия друг к другу. Каждый был в своих мыслях. Дни становились длиннее, и с наступлением вечера из сада неслись головокружительные весенние запахи. Бурлила пробуждающаяся жизнь, раскрывались цветы, просыпались букашки. Дядя занял свое привычное место на диване перед телевизором и, как всегда, спокойно задремал у матери на плече.
Суббота, девятого мая, стала последним днем его жизни. Я совершенно не помню, как он прошел, — ни одной запомнившейся детали. Словно бы к этому моменту дядя уже исчез. Я помню только, что вечером мы все вместе поужинали, и в районе 23:00 он взял мотоциклетную куртку, поцеловал мать так, как целовал всю жизнь, уходя часа на два. Никто не обратил внимания на то, что его шлем остался в прихожей. «Ариэл» шумно завелся, машина с седоком выехала за ворота и, громко фырча, помчалась по улице Демуазелль.
По свидетельству очевидцев, мой дядя на полной скорости бросил руль на аллее Фредерик-Мистраль и со всего маху врезался в стену и решетки ограды сада Гран Рон, расположенные в конце аллеи. Эксперты утверждали, что скорость при этом была более ста тридцати километров в час.
Все это произошло менее чем в пятистах метрах от дома.
Жюль не дотянул несколько часов до момента избрания первого президента-социалиста республики, и его самоубийство омрачило для нас торжество инаугурации Франсуа Миттерана.
Первый представитель семейства Гальени погиб в возрасте пятидесяти лет девятого мая 1981 года. Сестра, которая была старше его на год, догнала его пару месяцев спустя.
Когда Анна лишилась важнейшей части существования, она так и не сумела обрести себя в качестве жены или матери. Попросту не смогла. Она вернулась в магазин и продолжала трудиться, не выказывая явных признаков горя. Но на рабочем верстаке теперь всегда лежала тень ее брата и застила ей глаза. И вот летней ночью — ничто не предвещало накануне, что она станет для Анны последней — мать закрыла за собой двери в гараж, села на место пассажира в «Триумфе» и включила мотор.
Она не оставила никакой предсмертной записки, никакой весточки. Не попрощалась ни с мужем, ни с сыном. Тихое, нешумное самоубийство, такое же, как и у ее брата Жюля. Оба расстались с жизнью на борту механического транспортного средства британского производства. Известные упрямым нравом, автомобиль и мотоцикл на этот раз завелись с полуоборота. Отец расторг договор аренды магазина, вывеску выкинули на помойку. Мать была похоронена вместе с братом на маленьком деревенском кладбище в Лорагэ, и никто никогда не объяснял мне, почему было выбрано именно это место.
Я вспоминаю, как в этот день плавящийся на жаре асфальт шелестел и чавкал под колесами автомобиля.
Семья растаяла на глазах. Еще пара лет мне понадобилась, чтобы завершить обучение медицине и одновременно на совершенствование качества подачи и удара в пелоте.
Даже в двадцать пять лет мне порой приходилось вечером, перед сном, повторять digmus paradigmus до тех самых пор, пока сон не уносил меня в свое царство. И иногда мне приходил на память дядя, чтобы я не забывал, что в жизни невозможно дать задний ход, что обратной дороги нет.
Квагга
Отец, которого я поставил на книжную полку, мирно спал в своей урне, а я сидел за письменным столом и озирал взглядом мои новые владения. Этот врачебный кабинет был похож на склеп. Он пропах болезнью и смертью. На улице снег таял ледяной капелью.
Я рассчитал разницу во времени: мне нужно было застать Эпифанио дома прежде, чем он отправится в массажный кабинет в «Джай-Алай». Когда он услышал мой голос, то не удержался, чтобы не начать с обычного «Hola que tal, carbon?». Но быстро опомнился и продолжал разговор в тоне, который, как ему показалось, больше подходил к обстоятельствам. «Ну как ты, дружище? Ты доделал все эти вещи с отцом?» На его языке «эти вещи» было таким расплывчатым понятием, означающим одновременно все и ничего. Краткий отчет, который я ему предоставил, похоже, удовлетворил его. «Я должен сказать тебе одну очень неприятную штуку. Барбоза, сукин сын, уже нашел тебе замену. Взял какого-то уругвайца. Чувак явился из Бриджпорта, а видом похож на редиску. Un rábano, amigo, un rábano. Ты представляешь меня в паре с редиской? Quiniela на редиску? А ты знаешь, как его зовут? Оскар Макси-Куинли. Ну поверишь, нет? Макси-Куинли, какое-то название гамбургера, скажи? Ну ты меня знаешь, я начал его гнобить и стебать по-всякому, и этот мудак очень разозлился. А знаешь, что он мне ответил? Такого мне еще никогда не говорили: „Te voy a meter mas largo que Australia“. Засуну тебе туда штуку побольше, чем Австралия. Это, наверное, шутка юмора у него такая». Я внезапно въяве ощутил спертый воздух раздевалки, запах пота переодевающихся ребят, услышал стук мячей о стену, крики публики, взвизги каучуковых подошв о покрытие, завывания порывов ветра enbata, свист мячей в воздухе. Нервиозо словно на мгновение перенес меня домой, его голос был как трансатлантический авиалайнер. «Завтра утром я посмотрю, на месте ли еще твой кораблик, дружище, и на обратной дороге зайду к тебе. А в промежутке займусь этим Макси-Куинли и отправлю его прямой наводкой в Монтевидео, можно через Австралию». Перед тем, как попрощаться с Эпифанио, я сказал ему, что здесь идет снег и что в моем саду белым-бело. Он некоторое время помолчал, и я ощутил, как он пытается постичь умом очертания великолепного пейзажа, незнакомого, непривычного для него. Наконец, разложив все в голове по полочкам, он сказал удивленным, каким-то детским голосом: «Puta madre, esto debe ser mui bello»
[4].
Три следующих дня были посвящены походам в администрацию, передаче прав собственности, трансферам, ликвидациям, изменениям, расторжениям и прочим действиям, обладающим неизъяснимой сладостью для некоторых компаний, старающихся приобщить нас к благам современного общества. Когда душеприказчик доктора Катракилиса принял меня, чтобы объяснить все арканы процедуры наследования, снег уже сошел и город обрел привычные цвета.
Дома я пользовался только местами общего пользования и своей спальней. Остальные комнаты принадлежали мертвецам, и я уважал их права. Пес тоже сразу усвоил границы своих владений. Странно, он самостоятельно обозначил периметр своего мира, и этого ему вполне хватало для счастья. У пса был еще один источник удовольствия: он полюбил по вечерам сидеть и смотреть телевизор вместе со мной. Он забирался на диван, не сводил глаз с экрана — совсем как человек, так внимательно, что казалось, он прослеживает цепочку изображений и разговоров. И если внезапно в цепи образов появлялось животное, все равно какое, он, навострив свои остренькие ушки, ушки спасенной из пучины вод собаки, издавал утробное тихое ворчание — нельзя было угадать, означает оно необъяснимую грусть или, наоборот, радость узнавания формы жизни, похожей на его собственную.