Вообще-то на Босфоре отзывалось эхом почти все. Свет давал отблески, звук — отзвуки; здесь, бывало, и человек становился отзвуком чего-то неизведанного.
Мюмтаз, слушая долетавшие до него пароходные гудки, отражавшиеся от соседних холмов, предавался воспоминаниям раннего детства и начинал сознавать, откуда, накопившись в каком источнике, появляется его неизлечимая тоска, которая иногда бушевала в его душе, внезапно обогащая его внутренний мир на фоне обыденностей жизни.
Пароход был заполнен до предела. Мелкие чиновники, возвращавшиеся со службы в городе, гуляки, следовавшие с загородных прогулок или дальних пляжей, школяры, офицеры, пожилые дамы — толпа людей теснилась на палубе, а с их лиц струилась тоскливость жизни, усталость прошедшего дня, но все они, осознанно либо неосознанно, отдавали себя этому вечернему часу. А закатный час, словно гончар — кувшинщик, воспетый великим Омаром Хайямом, брал в руки их головы, формовал их изнутри и снаружи, менял их черты, красил, лощил и полировал, делал глаза задумчивыми, а губы — мягкими, добавлял взгляду нового огня из тоски и надежды. Все в этом свете казались похожими на него; но и менялись вместе с ним, словно поддавшись каким-то чарам. Иногда очередная компания в отдалении, на носу парохода, смеялась чуть громче, чем положено; обитатели прибрежных ялы играли на дудуках и зурнах, выводили нестройными голосами народные песни-шаркы; те же, кто привык постоянно путешествовать не один, громко переговаривались. Но это длилось недолго. Тишина, таившая ожидание, вновь вырастала над всеми, словно гигантское дерево, ветви которого тянутся в бесконечность, и покрывала собою все.
Корни этого дерева скрывали лучи солнца, которое там, на горизонте, яростно освещало алеющую дугу золоченых заставок изящной гератской миниатюры
[62], и, растворив картину до золотой пыли, отблески солнца каждое новое мгновение рисовали ее вновь. Золотистыми ветвями дерево тишины разрасталось по сторонам. В этом свете Нуран, с нахмуренным лицом, поджав маленький аккуратный подбородок, всем своим обиженным видом, прищуренными глазами, руками, сложенными в замок на сумке, словно была олицетворением плода в ветвях этого дерева.
— Вы мне напоминаете фрукт, который висит в саду до вечера… Мне кажется, что, как только солнце сядет, вы упадете.
— Тогда всех нас будет собирать ночь… Ведь вы такой же…
Так и сложилось. Розы лучей, которые повсюду разбросал вечер, завяли, море стемнело еще до того, как они причалили к Ускюдару. Большая книга небес с гератской миниатюрой превратилась в свинцово-лиловое облако. Только острые шапочки нескольких минаретов белели вдали, словно отставшие от стаи птицы. Волна света, залившая противоположный берег, покачиваясь, отступала, как последние аккорды османского марша.
По мере того как надвигалась ночь, Мюмтаз, казалось, чувствовал, что в воздухе еще веет зимой. Внезапно он съежился от странного озноба.
— Зимой Босфор красив совершенно иной красотой, — проговорил он. — В нем чувствуется поразительное одиночество…
— Вы же его не выносите.
— Не выношу. Чтобы выносить его, нужно либо пустить крепкие корни там, где живешь, либо вести очень бурную жизнь. То есть нужно пожить вдоволь. А я…
Он внезапно смолк; у него чуть не вырвалось: «А я все еще как ребенок. Да и что еще было в моей жизни, кроме многих грез и иллюзий; ты же не превратишься завтра в бесплотную мечту?»
— Знаете, что я люблю больше всего? Игру света на окнах прибрежных ялы, шторы которых не раскрывались с самого моего детства, за которыми никогда не горел свет. Лучи света, плывущие по шторам вместе с пароходом, которые меняются от окна к окну и иногда чертят огненные круги… Но теперь не пытайтесь их рассмотреть, раз уж вы их раньше не замечали. Постарайтесь увидеть их с подходящего места, с некоторого расстояния…
Мюмтаз удивлялся, как он до сих пор не обращал внимания на это. «Ведь и для меня эти лучи в какой-то степени ночная карта Босфора. А то, о чем вы сказали… Здесь все живут среди фантазий и грёз, иногда здесь можно счесть и самого себя сказкой…»
Мюмтаз будто смутился от той сентиментальности, в которую они погрузились вместе. После того как пароход проплыл Ускюдар, вечер, а затем и ночь полностью вступили в свои права. Большие букеты домов на холмах, резко очерченные уличными фонарями, в выделявшей их тьме выглядели более грубыми, более загадочными и более призрачными, чем на самом деле. Эту гармонию нарушали залитые огнями площади перед пристанями, сулившие жизнь, полную ярких впечатлений. Мимо проплыл старинный ялы, почти каждое окно которого было освещено, словно неизвестный предмет, долгое время пробывший в воде, от чего он, казалось, растерял четкость очертаний.
— Как там много людей… — проговорила Нуран.
В самом деле, из каждого окна выглядывало по несколько голов. Все тянулись друг из-за друга, пытаясь разглядеть пароход. Пароход прогудел.
— Пароходные гудки звучат еще по-зимнему.
Они оба говорили друг другу о том, что привлекало их внимание. Они были как маленькие дети. Они рассматривали все, что проплывало мимо, и говорили обо всем этом по очереди. Молодая женщина, указывая рукой на темное окно без ставней, произнесла: «Смотрите, как там отсвечивает вода… будто ткань с волнообразным отливом… Потом — круги… А вон еще, будто звезда растеклась в море… А вон вдалеке, по нашей стороне к этим отсветам примешивается отблеск фонарика рыбачьей лодки. Но самое красивое — эти круги… Геометрия света…»
Потом оба одновременно подняли головы, будто бы до того вместе склонялись над книгой, и посмотрели друг на друга. Оба улыбались.
— Я провожу вас домой, — предложил Мюмтаз.
— При условии, что вы уйдете, когда мы дойдем до угла моей улицы… Если не хотите, конечно, чтобы моя мать умерла от разрыва сердца.
Мюмтаз разозлился про себя. Надо же, мать… Аллах, сказал он себе, сколько препятствий. Молодая женщина, казалось, прочитала его мысли:
— Что бы ни происходило, нужно принимать жизнь такой, какая она есть. Невозможно быть свободным настолько, насколько хочется. Видите ли, я в своем возрасте все еще вынуждена давать отчет. Если бы матери было известно мое будущее, то она сошла бы с ума от любопытства. А сейчас ей постоянно представляется не меньше семидесяти различных несчастий, в которые должна каждый день попасть ее любимая дочь.
Внезапно она сменила тему:
— Скажите мне вот что: вы любите только старинную музыку?
— Нет, любую. Конечно, настолько, насколько я ее понимаю. Моя музыкальная память очень слаба, и музыкой я не занимался. А вы, наверное, ее очень любите!
— На меня не равняйтесь, — улыбнулась она. — У нас старинная музыка — семейное наследство. По отцу мы — мевлеви, по матери — бекташи
[63]. Даже мой прадед по матери был сослан Махмудом Вторым в Монастир
[64]. С давних времен у нас дома, когда я была маленькой, каждый вечер звучали фасылы, устраивались шумные праздники.