Ольга трясущимися руками завела свою крошечную машинку и поехала гулять в Царицыно – успокаивать взвинченные нервы. Погода была хорошая, она бродила по дальней, не парадной части парка, ногами ворошила нападавшие кленовые листья и ни о чём не думала. На душе было муторно и мрачно. «Так было мне, мои друзья, и кюхельбекерно, и тошно», – вспомнилась ей почему-то эпиграмма Пушкина, и она улыбнулась горько.
Дойдя до полуразвалившейся то ли арки, то ли мостка непонятного назначения, по которому любила лазать ребятня, она тоже забралась на самый верх и села, свесив ноги и подставив лицо мягкому осеннему солнцу. Сентябрь она обожала с детства. А уж потом полюбила ещё и за то, что в сентябре родился Серёжка Ясенев, её Серёжка.
Рассердившись на себя на неподобающие мысли, она резко встала, едва не потеряв равновесие и не свалившись с этой то ли арки, то ли мостка, и полезла вниз, кляня себя и всё происходящее последними словами. Вверх-то получилось легко и даже изящно, а вот обратный путь потребовал гораздо больше сил и времени. Уставшая, злая и лохматая, она приехала домой, увидела тёмные окна, с облегчением вздохнула, но тут же разревелась от бессилия и одиночества.
Москва и область. 1987–1992 годы
Вообще ощущение одиночества было её кошмаром с детства. Часто, просыпаясь ночью, она лежала в своей маленькой комнате, смотрела на тени на потолке и думала: «Я одна, я совершенно одна». Это удручающее ощущение, правда, пропало, как только появился в её жизни оболтус и хулиган Серёжка Ясенев. С ним она никогда не чувствовала себя одинокой. Но стоило только ему сорваться по первому зову очередного «друга», как горло сжималось от тоски и пустоты. И одиночество снова пугало её, пока не возвращался домой он, шумный и шебутной, единственный на свете человек, который знал, что в ней живёт маленькая недолюбленная одинокая девочка, которой больше всего не хватает любви, жалости и понимания.
А потом они развелись. И страшное и нелепое слово это означало для неё, что больше никто и никогда не будет обнимать её ночью, когда она проснётся в холодном поту, вырвавшись из ночного кошмара. Серёжка, её Серёжка, всегда садился, сгребал её, ещё трясущуюся и всхлипывающую, обхватывал руками и ногами, как обнимают своих детёнышей обезьяны, и терпеливо укачивал, шепча какие-то глупости и нежности. А она подолгу успокаивалась и ещё дольше не признавалась ему в этом, чтобы растянуть вот это ощущение абсолютной защищённости и близости. В такие моменты ей казалось, что даже сердца их прижимаются друг к другу и замирают от любви и счастья.
После её кошмаров они обычно подолгу лежали без сна, болтая обо всём на свете. И Серёжка до слёз смешил её, рассказывая, что, когда они станут совсем «старенькими и дряхленькими», как он выражался, он будет возить её греть косточки на тёплые моря. И она представляла, каким он будет смешным, развесёлым дедом на раритетном «Харлее», а она – шустрой и верной седенькой боевой подругой в коже и заклёпках, и хохотала до слёз. А Серёжка делал страшные глаза, закрывал ей рот огромной своей твёрдой ладонью и, притворно дрожа, шептал:
– Что ты кричишь? Ну что ты кричишь? Что обо мне подумают твои родители, мирно почивающие прямо вот за этой, прямо скажем, не слишком толстой стеной? Что я ночами до изнеможения щекочу твои розовые пятки? Ты портишь мою и без того небезупречную репутацию! Компрометируешь меня в их глазах!
Она переходила совсем уж на завывания и всхлипывания, утыкалась лицом в подушку и начинала икать от смеха. И заканчивалось всё тем, что Серёжка, топая в ночи босыми ногами, нёсся на кухню за водичкой, чтобы лечить её от икоты. Был у него излюбленный метод. Заключалось это, по Ольгиному мнению, сущее изуверство в том, что пациент должен был встать, сцепить руки за спиной, вернее, тем, что находится ниже, потом наклониться, образовав по возможности между телом и ногами прямой угол, и в этой позе пить воду из чашки, старательно подаваемой «целителем». Вся сложность заключалась в том, что глотать набранную в рот жидкость следовало не выпрямляясь. Икать Ольга ненавидела, но и «лечение» тоже, хотя было оно результативно. Ни разу ей не удалось вырваться из цепких лап Серёжки, продолжая икать. Икота отступала, и благодарная «пациентка» сладко засыпала в объятьях «лекаря».
Москва и область. 1992–2000 годы
Вернувшись из Царицына, Ольга долго сидела в машине, смотрела на тёмные окна на четвёртом этаже серой унылой пятиэтажки на Комсомольской улице и думала о том, что у неё мог бы быть ребёнок. Девчонка или мальчишка восьми с половиной лет от роду, и тогда она никогда бы не была одна… И квартира бы не казалась такой пустой, а жизнь бессмысленной. Тогда и с Серёжей бы они не расстались. Он бы не допустил… Мог бы быть ребёнок… Но только она его убила…
Тогда, девять лет назад, она поняла, что сделала, почти сразу. И такой ужас ворвался в душу, такие боль и пустота, что и не объяснишь никому. А когда ещё и в храм пришла да с батюшкой поговорила…
С того дня, который навсегда разделил её жизнь на до и после, когда она из обычного, не самого плохого, а в чём-то очень даже хорошего человека превратилась в детоубийцу, всё в её жизни пошло кувырком. Вернее, внешне ничего не изменилось, она ходила на учёбу, ела, пила, общалась с окружающими. Но вот дышать, казалось, могла с трудом. Будто лежало на душе что-то такое, что давило и давило ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно. И было невозможно вздохнуть полной грудью, словно её окольцевали, как бочку. Ольга понимала, что никогда её жизнь не станет прежней. И все старые заботы и проблемы показались такими мелкими, глупыми и незначащими в свете огромной беды, виновницей которой была она сама, только она и никто другой. И вот эта невозможность ни свалить свою вину на кого-нибудь, ни хотя бы разделить её с кем-то тоже мучила Ольгу. Хотелось по-детски воскликнуть: это не я! Или: я не одна виновата! Но совесть категорично напоминала: это ты, только ты.
Когда она, измученная, решилась впервые прийти в церковь после того дня, самого страшного в её жизни, то с трудом смогла и через порог переступить. В Никольском храме было светло: октябрьское солнце вдруг вспомнило о земле, выползло из-за туч и, проникнув сквозь высокие стёкла, осветило большое паникадило, старинные образа, украшенные по случаю праздника Покрова Пресвятой Богородицы живыми цветами, и хоругви, закреплённые у колонн. Ольга робко шагнула внутрь, прижав руку к горлу и сжимая до немоты в побелевших пальцах крестик. Ей казалось тогда, что если она его отпустит, то умрёт на месте.
Внутри было пусто, служба то ли не начиналась, то ли закончилась, то ли её вообще не должно было быть – тогда Ольга ничегошеньки не знала и не понимала. И от этого ей было ещё страшнее. Будто попала в какой-то иной мир. За свечным ящиком тоже никого не было. Она, ступая на цыпочках, пошла вдоль стены вперёд, к алтарю, робко глядя на строгие лики святых. Ольга беспрепятственно добралась почти до ступеньки перед алтарём – это потом узнала, что называется это возвышение солеёй – а тогда так и подумала «ступенька». Вдруг отворилась левая дверца, ведущая в алтарь, и навстречу ей вышел молодой ещё, немного старше её, батюшка. Он, видимо, тоже не ожидая никого увидеть, замер на мгновение, потом широко и добро улыбнулся и шагнул ей навстречу: