– Ну что? – спросил я.
– Ничего хорошего. Вечером приедет Ленка и останется ночевать. Ник, гад, специально постригся и у своего предка фирменную брызгалку выпросил. «Интим-спрей» называется. Из Гамбурга привезли. Готовится, сволочь! Что делать?
– А что ты в прошлый раз делала?
– Не помню. Пьяная была в хлам.
– Напейся снова!
– Издеваешься?
– Почему? Кто не помнит – тот не страдает.
– Ты чего сегодня такой злой?
– А чему радоваться-то? У себя?
– Ну да. Только не в себе. Ждет тебя…
– Остальные уже там?
– Ушли.
– Почему? Я же не опоздал.
– Он всех членов комиссии по одному вызывал.
…Владимир Иванович курил, стоя у окна и глядя на прохожих. Пепельница была полна изжеванных папиросных окурков. Увидев меня, он вздохнул, кряхтя, нагнулся к сейфу, достал и сунул мне машинописные странички, сплоченные железной скрепкой.
– Подписывай!
– Что это?
– Решение вашей комиссии.
– Но мы же еще не собирались.
– Считай, что собирались. Все уже подмахнули. Ознакомься и закорючку поставь!
Пропустив три абзаца про решения XXVI съезда КПСС, моральный облик и роль многонациональной советской литературы в коммунистическом воспитании, я прочел следующее: «Мы, нижеподписавшиеся члены комиссии парткома Московской писательской организации СП РСФСР по персональному делу члена КПСС Ковригина А. В., всесторонне изучив обстоятельства дела, а также внимательно ознакомившись с текстом «Крамольных рассказов» вышеназванного автора, пришли к следующему решению, строгость которого продиктована…»
Дальше шел абзац про международную напряженность, провокацию с корейским «Боингом», про воду на вражью мельницу, про подрывную работу западных разведок и их «радиоподголосков»… В конце объявлялся приговор, выделенный нижним подчеркиванием: «…учитывая тяжесть содеянного поступка, порочащего высокое звание коммуниста, а также цинично-непримиримую и дерзкую в отношении советского строя позицию, занятую автором клеветнического опуса, комиссия рекомендует партийному комитету исключить Ковригина А. В. из рядов КПСС и поставить вопрос о целесообразности его пребывания в Союзе писателей СССР…»
– И Зыбин это подписал? – тихо спросил я.
– Конечно.
– И Ашукина?
– Без звука.
Я открыл последнюю страничку, чуть отличавшуюся от прочих оттенком и фактурой. Там в столбик были напечатаны по алфавиту фамилии всех членов комиссии, а напротив теснились, наезжая друг на друга, как в зарплатной ведомости, разноцветные росчерки. У Капы подпись оказалась разборчивая, словно из школьной прописи. У Флагелянского – затейливая, вроде виньетки, у Застрехина на конце почему-то стоял твердый знак, а у Зыбина вышла загогулина, похожая на удивленного червяка. Борозда поставил три буквы «БИН». В самом верху, возле слов «Председатель комиссии Полуяков Г. М.» оставалось немного свободного места.
– Ручку дать?
– У меня есть.
Я аккуратно расписался на четырех копиях.
– Ну вот… Теперь документ в порядке. Один экземпляр можешь взять себе, чтобы жизнь медом не казалась. – И Шуваев убрал оставшиеся бумаги в сейф.
– Значит, все-таки исключаем? – спросил я, пряча странички в портфель.
– Значит – так.
– И ничего нельзя было сделать?
– Нельзя. Я куда только не стучался. Стена. Пастернака им, сволочам, мало. Хотя тот, царствие ему небесное, за дело огреб.
– Как это за дело?
– Подожди, я же тебе уже рассказывал.
– Нет.
– Разве? Ну, тогда слушай и на ус мотай. То, что он рукопись итальяшкам передал, ты, конечно, знаешь? Не сам, разумеется, передал, а через эту свою фифу Ивинскую. Прямо закон жизни: как только старый кобель с молодой сучкой завяжется – жди сюрпризов!
– А что ему оставалось делать? – Коньяк придал мне смелости. – У нас же его не печатали!
– С чего ты взял? Да, «Новый мир» и «Знамя» ему отказали. А кому они не отказывали, тебе, что ли?
– Да уж, особенно – «Знамя»…
Я не забыл, с каким омерзением редакционная дама Наталья Иванова, удивительно похожая на возбужденную очковую змею, швырнула мне в лицо рукопись «Дембеля», прокартавив: «Забирайте эту мерзость и убирайтесь!»
– Я и сам, Егорушка, лагерные стихи до сих пор не могу напечатать, – вздохнул Шуваев, – даже почти никому не показываю. Зачем редакторов в дурацкое положение ставить? Негоже – значит нельзя. Подождем, пока можно станет. Негоже нам, как безродным космополитам, «непроходняк» на Запад сплавлять. Ты смотри, мил друг, поосторжней с этим! – Владимир Иванович улыбнулся синими губами.
– Скажете тоже! – замахал я руками, вспомнив слова Бутова.
– В журналах Пастернаку, конечно, отказали, но в «Совиздате» «Живагу» печатать дозволили, конечно, после проработки и доработки. А кто не дорабатывал, покажи! Но ему же, гению, не терпелось, да еще эта звезда на вешалке Ивинская подзуживала и сводила его с кем не поподя… Без ЦРУ тоже дело не обошлось.
– ЦРУ?
– А чего ты ухмыляешься? Организация серьезная. Щупальца по всему миру распустила…
– Владимир Иванович, но это же чистая шпиономания.
– Может, ты и прав, Егорушка, но такое уж мы поколение, до печенок испуганное. Только не в этом суть. Гораздо важнее, почему на Пастернака все тогда накинулись, как собаки. Любой факт, мил человек, надо в конкретно-исторических условиях рассматривать. Вот ты представь: тысяча девятьсот пятьдесят восьмой, оттепель. Год-другой, как людей из лагерей стали выпускать. Про войну и про плен полправды хотя бы разрешили писать, а раньше-то ведь только: «гремя огнем, пылая блеском стали…» Люди зашевелились. Даже троцкисты недобитые из-под ковра выглянули, а прежде дышать боялись. Никита Сергеевич послабление писателям дал, мол, валяйте, кайтесь от души, как при Сталине дрожали. Тогда-то и Солженицын вынырнул. Но предупредили: знайте меру – в Ленине и в партии сомневаться ни-ни! А еще нельзя отдавать рукописи за границу без разрешения. И вся недолга! По сравнению с прежним ярмом – курорт, Гагры, Кисловодск! Так нет же, этот сукин сын, Борис Леонидович, отдал роман за кордон. Да еще с хитрым таким скандалом: издательство выбрал вроде бы почти коммунистическое… Ему-то Нобелевская замаячила, а нам – снова ярмо и зона. Начальство взбесилось: прикроем, мол, вашу мелкобуржуазную вольницу к чертовой матери! А какая вольница? Только-только сажать перестали. Хрущ топал-орал: «Даже свинья не гадит там, где ест!» А жрал Борис Леонидович в три горла. Ты дачу его в Переделкино видел?
– Видел…
– Не каждый член Политбюро такую имел. Вот тогда все и поднялись: фронтовики, сидельцы, троцкисты недобитые, молодежь. Все озлились: «Ну что за гнилой овощ этот самый Пастернак! В революции не участвовал, на Гражданской не воевал, в библиотеке у Луначарского отсиживался. Но про лейтенанта Шмидта поэмку накатал. Первым стихи про великого Сталина сляпал…»