— Возможно, из скромности, Хамид.
— Он его просто не знал — никогда, — да и сейчас не знает.
Замечательно. Хамид покорно скушал чудесные посохи, магнитные острова, летающих жеребцов, джиннов ростом с гору, но не переваривает никаких неувязок. С Шахрияром было то же самое: доверие к ее рассказам подрывала не фантастика, а непоследовательность. За три с лишним года она не раз путалась, особенно повествуя о волшебной книге, где главный герой тесно связан с прежними абсолютно забывшимися событиями. К счастью, навеки преданная Дуньязада отвлекала Шахрияра от слишком проницательного анализа.
— Говоришь, что он знает, где ты?
— К чему ты теперь клонишь, Хамид?
— Ты сказала, будто твоего героя известили о том, где тебя держат. Если он это знает, то и ты тоже знаешь.
— Не обязательно.
— Значит, сама не знаешь, где находишься?
— Я этого не говорила. Ты ведь не откажешь мне в сообразительности?
— Значит, знаешь?
Она прикусила губу.
— Признавайся, сука, — прохрипел он.
— Ты меня убьешь, Хамид, если признаюсь, что знаю?
Он подозрительно посмотрел на нее:
— Тебе кто-то сказал?
— Неужели ты думаешь, будто я не узнала росписи на стенах, письмена на кирпичах?
— Саир проболтался? — сверкнул Хамид глазами.
— Ничего он мне не говорил, — честно призналась она. — Действительно считаешь меня дурочкой? Я умею логично мыслить, знакома с детальными картами. Разумеется, знаю, где я нахожусь. Очень умно прятать меня здесь. Тут легче всего укрыться, ты весьма практичный мужчина. Вдобавок справедливо и с поэтической точки зрения. По всему видно, ты человек образованный.
— Тогда скажи мне, где ты.
Шехерезада игриво рискнула.
— Скажу, когда придет Халис, — лукаво улыбнулась она, быстро отбросив былое раздражение.
— Сначала ему надо убить джинна, — мрачно заявил он, мигом вернувшись к враждебному тону.
— Почему ты на меня так злишься, Хамид? В чем причина?
Он шумно втянул носом воздух.
— Если ты наковальня — страдай, если молот — заставляй страдать другого.
— Неподходящая философия для образованного человека, — с материнским упреком заметила она.
— Философия для царей.
— Для тиранов, Хамид.
— Или для тех, кто старается выжить.
— Для тиранов, Хамид, поверь мне, я знаю. А тиранов ждет крах.
— Всех нас ждет крах. Сильный радуется скачке.
Она вздернула брови:
— Думаешь, у тебя нет слабостей, Хамид? Вообще никаких?
— Слабостей? — Он как будто ждал такого вопроса, огрызнувшись: — Травка открывает все двери. Это не слабость.
— Я вовсе не то имею в виду, Хамид.
— Именно то.
— Я сама ела орехи анакардиум
[64], чтобы заснуть, Хамид. Иначе вряд ли продержалась бы тысячу и одну ночь. У тебя есть сейчас с собой травка, Хамид? Не поделишься?
Прячась в тени, он тяжело дышал и молчал, а Шехерезада проклинала себя: она специально планировала приключения Халиса с учетом привычки Хамида, но не учла, что со временем его запасы гашиша могут иссякнуть, он придет в дурное расположение духа и станет несговорчивым. И с Шахрияром бывало такое — отказываясь от вина, он становился особенно раздражительным и придирчивым. Для предупреждения подобных взрывов сказительница должна обладать чуткостью матери, непрерывно и незаметно переходя от буйных фантазий к циничному реализму, от легкомыслия к трагедии и обратно, через полный спектр эмоций и манипуляций. При этом необходимо постоянно приспосабливаться, впитывать настроение слушателя, как цветок всасывает из земли питательные вещества, выпаривать в воображении химические составляющие, вливать ожидания в душистые слова, анализируя, какие ароматы вызывают наиболее благоприятную реакцию, подбирая оптимальную комбинацию — возбуждающую, но в меру. Задача осложняется тем, что у нее единственный слушатель — один человек гораздо взыскательнее, он не подвластен изменчивым настроениям толпы, — и Шехерезада сейчас особенно нуждалась в помощи Дуньязады, чей заразительный смех, изумленные вздохи, точно рассчитанные восторги поколебали бы самого предубежденного критика. Без преданной сестры ей приходилось играть роль марионетки в собственной пьесе, притворяясь, будто понятия не имеет о дальнейшем, балансируя на грани опасной неубедительности.
— Я твои сны тоже знаю, Хамид, — объявила она. — Легко представить, что ты в них видишь.
Скрестив на груди руки, он бесстрастно взглянул на нее.
— Несправедливость, царящую в мире, — с притворным благоговением решительно продолжала она, — иссохшие слезы голодающих матерей, обрушившиеся на бедняков лишения, мольбы нищих… Твои сны заливает кровь угнетенных.
Подсказка нашлась в его ненависти к ее богатству, высокомерных замечаниях о борьбе за существование, свойственных человеку, считающему себя жертвой, старающемуся с редкостным рвением отделаться от подобной судьбы, не расставаясь с ее радостями.
— Ты о моих снах не имеешь понятия, — сдавленным тоном вымолвил он.
— Не позволяй страданию себя одолеть. Чуткость, Хамид, — ценный дар.
— Сама не понимаешь, что мелешь.
— Ты когда-нибудь любил, Хамид? Испытывал когда-нибудь любовь?
— Поцелуй тарантула, — прошипел он после долгой паузы.
Она рассмеялась:
— По-настоящему никто в это не верит.
— А ты какую любовь знала, чтоб вот так вот смеяться? — возмутился он. — Твой муж — палач. Не говори, что испытывала к нему хоть каплю любви.
— Я отдалась ему, как мученица, — сокрушенно призналась она. — Неужели ты в этом меня упрекнешь?
— Ты не мученица, а кокетка. Обвела царя вокруг пальца, чтобы власть захватить. Точно так же, как теперь меня стараешься провести.
— Ты же знаешь, что это неправда, — с притворной обидой сказала она. — Почему тебе все время хочется оскорбить меня? Что я такого сделала? Что сказала? В чем дело, Хамид? Объясни, избавь меня от огорчений.
Молчание.
— Прошу тебя, Хамид, пожалуйста…
— Ты надо мной посмеялась, — прошептал он.
— Я? Над тобой? — она нахмурилась.
Он молчал.
— Что ты имеешь в виду, Хамид? Я встревожена. Как я могла над тобой посмеяться?
Он вздохнул сквозь зубы и бросил:
— Сказала Саиру, будто я в тебя влюбился.
— Это он тебе рассказал? — с притворным недоверием переспросила она.