— Ты женат? — спросил Зилл.
— Я в мужья не гожусь.
— Из-за прошлого?
— Из-за тою, что никак не могу успокоиться, осесть на месте.
Зилл приуныл: вор по-прежнему скрывает свою историю.
— Касым может сказать о себе то же самое, — заметил он. — Тем не менее он женат.
— Не такой уж из него хороший муж, — сказал Юсуф и неожиданно добавил; — Сомневаюсь, чтоб кто-то из нас кого-нибудь обнял с любовью.
Зилл задумался.
— Осуждаешь Касыма?
— Я всех осуждаю. Это моя слабость.
— И все-таки…
— И все-таки за ним следую, словно пес? Считай, что это для меня не имеет значения. Еще одна слабость. Я иду за ним потому, что это мне нравится.
— Потому что не надо принимать решений?
Юсуф невесело усмехнулся:
— Слишком ты проницателен для переписчика.
Зилл не понял, поэтому просто стоял, глядя на полумесяц недельного возраста, освещавший перистые облака. Издали доносился волчий вой.
— Говорят, волки кричат на разные голоса, — проговорил он, сменив тему. — Отчаянно, голодно, просительно… как угодно. Интересно, что мы сейчас слышим?
— Может быть, зависть к пантере, раздобывшей вкусную еду.
— Может, она караулит нас до сих пор.
— Не думаю.
— Ты видел выражение лица Касыма после происшествия? Кажется, он испугался по-настоящему.
— Теперь уже успокоился, — заверил Юсуф. — Быстро забывает о неприятностях — это истинный дар.
— Все же пантера где-то поблизости.
— Пантеры всегда поблизости. Впрочем, она уже набила брюхо. Возможно, жалеет себя.
Зилл задумался.
— Удивительно похоже на слова Исхака, который говорит, что Абуль-Атыйе легко писать о смерти с набитым желудком.
— Это он так сказал? — усмехнулся Юсуф.
— По-моему, он был когда-то знаком с поэтом. И питает к нему неприязнь.
— А об Абу-Новасе что говорит?
— Еще сильней не любит. Конечно, к декадентам питает особую ненависть, но вообще отрицает поэзию и заодно любые рассказы.
— Не заблуждайся. Он любит спорить. Точно так же, как я.
— Ведь вы с ним никогда не беседуете…
— Я не сдержался, — признался Юсуф, — бросил ему вызов. Он уверен, что все это его личное дело, и посчитал вмешательство недопустимым и возмутительным. Я по-прежнему веду себя возмутительно. Не спрашивай почему.
Зилла одолело любопытство.
— Можно спросить, что ты ему сказал? И что вообще происходит?
— Я много чего говорил… о его жизни… — И тут Юсуф прервался, как бы не решаясь продолжить, опустил руки, вздохнул, недоверчиво взглянул на Зилла. — Знаешь, трудно поверить, будто ты до сих пор не догадался, кто он такой.
— Исхак? — нахмурился Зилл. — Что это ты имеешь в виду?
— Сам подумай, — предложил Юсуф. — Горечь. Мрачность.
Ангел смерти. Вспомни отвечающего описанию поэта, о котором ты с ним говорил.
— Я с ним говорил об Абуль-Атыйе… — озадаченно признался Зилл.
— Нет, — поправил Юсуф, задумчиво отводя в сторону взгляд, словно не желая подчеркивать свою осведомленность. — Ты говорил с самим Абуль-Атыйей.
Молча вытаращив на вора глаза в последовавшем молчании, стараясь убедиться в правдивости его утверждения, Зилл одновременно испытывал ошеломление и восторженное волнение. Первым делом — еще до осознания очевидности факта, непонятной уверенности, будто он знал до того, как услышал, — с ужасом вспомнил, что невольно оскорбил великого поэта, заявив ему прямо в глаза, что переделывает и переписывает его стихи. Неудивительно, что тот возмутился и, пусть даже ради спора, отдал предпочтение своему легендарному сопернику Абу-Новасу. Противоречия полностью объясняются.
Переварив удивительное известие, юноша постарался освоиться с мыслью, что никогда так близко не встречался, так доверительно не разговаривал со столь знаменитым и славным мужчиной. Конечно, теперь он бреет щеки и голову, но его в любом случае никогда нельзя было сразу узнать. Он прятался в пределах Надыма, выпуская сердитые залпы стихов, а два года назад совсем пропал из виду. И все-таки Зилл проклинал себя за недогадливость.
— Касым знает? — спросил он.
— Касым знать не должен. И остальные тоже.
— Ты же знаешь.
— Считай, что тебе посчастливилось от меня об этом услышать, — вновь уклончиво ответил Юсуф.
— Сохраню в тайне.
— Можешь всем рассказать, мне плевать. Ему наверняка понравится. Маскарад, анонимность начинают его тяготить.
— Как же ты опознал его? — восхищенно полюбопытствовал Зилл.
— Он попросту не может самого себя не цитировать. Назвался аль-Джарраром — торговцем посудой, — а в юности Абуль-Атыйя продавал горшки. Спина исполосована шрамами. Помнишь о его страсти к Утбе, рабыне халифа аль-Махди?
— Которая его отвергла?
— После чего Атыйя полностью переменился. Халифу надоели нескончаемые мольбы, которых не останавливали даже личные приказания Утбы, и он приказал его высечь. Хорошо видны шрамы, телесные и душевные.
— Ты встречался с ним?
— Это ему неприятно, хотя корень наших разногласий не в том. Я неделикатно высказал предположение, что жалость к себе доставляет ему наслаждение.
Зилл задумался.
— Мелковатый повод для вражды.
— И еще кое-что говорил, — признался Юсуф. — Понимаешь, чем больше я думаю, тем сильней убеждаюсь, что он сознательно противопоставляет себя Абу-Новасу. Стал не столько мужчиной, сколько противовесом. Сам подумай: Абу-Новас воспевает жизнь, а Абуль-Атыйя — смерть, Абу-Новас восхваляет вино и распутство, а Абуль-Атыйя отстаивает целомудрие и воздержание. Стихи Абу-Новаса эффектные, чувственные, а его — сухие, суровые. Абу-Новас ввел в моду длинные волосы, а он бреется наголо. Абу-Новас путешествует с бедуинами по пустыне, а он бежит в море. И все-таки при всех своих безобразиях именно Абу-Новас остался фаворитом халифа, любимцем Надыма, кумиром народа.
— Ясно, ему это не по душе, — кивнул Зилл.
— В расцвете сил Абуль-Атыйя сочинял по сто стихов в день, но при всем своем трудолюбии так и не смог затмить Абу-Новаса. Даже в глазах той публики, вкусам которой он потакал.
— Ты считаешь его равным Абу-Новасу?
— Я считаю, что он пустил свой талант по ветру, — ответил Юсуф.
— Наверно, поэтому он тебя раздражает.
— Меня раздражает его гордыня. То, что он прячется в глухой темной берлоге. За два дня сказал тебе больше, чем за два года любому другому.