— Был когда-нибудь с женщиной? — поддразнил он Зилла. — Я имею в виду настоящую женщину, не рукоблудие.
Зилл искал ответа, который бы приятно было услышать Касыму.
— Правда, — признался он, помедлив, — когда учишься да еще сказки рассказываешь, времени на подобные наслаждения не остается.
— Ну и что это значит? А? Была у тебя когда-нибудь женщина?
Зилл не ответил.
— Рабыня? Когда-нибудь пробовал себе подобную?
— Я давно уж не раб…
— Ну ладно. А дома? Когда дядя уходит? А?
— Когда дядя уходит?
— Когда уходит дядя. Когда у тебя зудит промеж ног, находишь кого-нибудь, у кого тоже зудит? Ставил ее когда-нибудь на карачки? Ставил?
Зилл пришел в полное ошеломление:
— Айшу?..
— Не Айшу, парень, — презрительно фыркнул Касым. — Знаешь, кого я имею в виду.
Зилл еще сильнее нахмурился:
— Зубайю?
— Правильно. Лапал ее когда-нибудь грязными рабскими руками?
Зилл содрогнулся при такой мысли:
— Я Зубайю уважаю.
— Что это значит?
— Я… — принялся объяснять юноша, потом лишь покачал головой. — Нет, — серьезно ответил он, — только не Зубайю.
Даже чувствуя облегчение, Касым не отставал.
— Почему? А? Она что, недостаточно хороша для тебя? Еще не выросла?
— Нет…
— В чем тогда дело с этой царицей? С певчей птичкой? Она лучше Зубайи, как женщина?
Зилл с усилием заставил себя улыбнуться:
— Шехерезада сказительница. Она…
— Хочешь сказать, у тебя на нее не встает?
Зилл с отвращением помотал головой.
— Нет? — недоверчиво переспросил Касым. — С такими причиндалами спереди?
— Нет.
— Неужели не хочется ее трахнуть?
— По летам она мне в матери годится, — выпалил Зилл с таким возмущением, что Касым на мгновение опешил, но быстро оправился и многозначительно хмыкнул.
— Значит, не сосал ее сисек, а сам ее хочешь выкормить?
— Я ее даже ни разу не видел.
— Я ее тоже ни разу не видел, хотя много слышал.
— Ее рассказы…
— Вот именно. Будто кого-нибудь интересуют ее рассказы. Тебя они возбуждают, да?
— Ее рассказы, — твердо провозгласил Зилл, — надо распространять повсюду.
— Повсюду другое надо распространять, — усмехнулся Касым. — Могу такое в пример привести, что ты о ней навсегда позабудешь. В правдивых историях, в шуточных песнях, в матросских. То, что делает тебя мужчиной. Как там в той самой песне, в любовной, — обратился он за помощью к Юсуфу, который безмолвно маячил у них за спиной. — В той, что мы в Сирафе слышали? Ты же помнишь. Ну-ка…
Юсуф послушно, но бесстрастно процитировал:
Долго-долго ее я искал,
Жезл мой длинно и жадно восстал,
Наконец обрел истекавшую страстью,
Сам истек, насладившися властью.
Касым громогласно расхохотался, никогда не уставая радоваться этой песне.
— Вот что надо распространять, — указал он Зиллу, оскаливая в ухмылке кривые зубы. — Вот что надо беречь. За это даже я могу жизнь отдать.
И поехал прочь, про себя усмехаясь, стараясь перебороть свои страхи.
Необъятность пейзажа томила душу, солнце за перистой завесой начинало демонстрировать тираническую власть. С каждым порывом ветра горло и легкие болезненно забивались шершавым песком, в полной тишине уши резало от малейшего звука. Утром равнина сверкала металлом, а потом, залитая белым полуденным светом, жгла глаза сквозь закрытые веки, сводила с ума. Верблюдицы оступались и спотыкались на раскаленных камнях, безутешно ревели. Даже бурдюки с водой вспотели. А время еще было раннее, милосердное.
Поэты называют путь через пустыню «отходом» — рахиль, — и Исхак первым делом решил не бояться: здесь спастись помогает терпение. Два года он висел между бескрайним небом и бездонной пропастью, отказавшись ради очищения от багдадской роскоши, смиренно покоряясь воле Аллаха, поэтому теперь ему было стыдно бояться пустыни. Вдобавок, если в ней выжил Абу-Новас, то и он выживет.
Его презрение к молодому поэту не было тайной, но на справедливость подобной оценки слишком долго не обращали внимания; несмотря на язвительные уколы, статус соперника не снижался, а повышался. Абу-Новас резвился с надушенными мальчиками средь пышных деревьев, журчащих каналов в сувваде, неизменно отстаивал в своих стихах преимущество вина перед водой, волосатого ануса перед вульвой-скорпионом, греха перед воздержанием — «в день Страшного суда будешь локти кусать, сожалея о неизведанных радостях». Естественно, он соблазнил надым своим праздным развратом, двор, даже самого халифа с его вечными угрызениями совести — своими прихотями и капризами. В подобной среде извращения с легкостью превращаются в завидные достоинства, порядочность принимается за невежество, плагиаторов прославляют как гениев, интеллектуальная атмосфера зависит от изменчивой моды, как погода от времени года. О поэзии судят по числу жемчужин, которые халиф сунул кому-нибудь в рот, об оригинальности — по количеству ничего не понимающих слушателей и читателей, о славе — по числу торговцев, цитирующих чьи-то стихи на рыночных торжищах; посредственность процветает с таким успехом, на какой способна лишь посредственность, так плотно кутаясь в самодовольство и преображаясь, что никто ее не узнает. Бесчисленные перекрестные ссылки, архаизмы, аллюзии сбивают с толку своей тривиальностью, становятся столь заразительными, что уже невозможно понять, подхватил ли ты эту заразу. Абуль-Атыйя погуби; себя именно в поисках равновесия. Смелость и подобострастие такого шага, стремление представать перед публикой в максимально простом, скромном виде принесли ему в лучшем случае двойственное отношение коллег, иногда подозрительность, чаще всего презрение. Прославленный грамматик аль-Асмаи уподобил его стихи публичной площади перед Золотыми Воротами, где валяется все без разбору, от жемчужин до ореховой скорлупы.
Он систематически подвергался остракизму — по крайней мере сам так думал, — но объяснял свою отверженность неподкупной принципиальностью, вплоть до того, что стал стремиться к одиночеству, запрещая самому себе пятнать свою чистоту. Незадолго до его бегства из города византийский император Никифор предложил обменять военнопленных на какого-нибудь известного поэта, и Гарун аль-Рашид действительно пытался уговорить его послужить платежным средством. Абуль-Атыйя отказался из принципа, зная, что Абу-Новасу такого предложения не сделано: халиф фактически поощрял эгоизм, желая с выгодой воспользоваться альтруизмом. Но ему было также известно, что недоброжелатели даже в этом увидят добавочную причину бегства из Багдада — обиженный ответ на оскорбление со стороны халифа, — точно так же, как пес Юсуф прямо в, лицо обвиняет его в сознательном противопоставлении себя Абу-Новасу, словно вся его жизнь вертится вокруг соперничества с беспутным конкурентом. Впрочем, удивляться нечему. Допустим, думал он, псы признают людей хозяевами, но всегда оценивают их мотивы исключительно с собачьей точки зрения.