Женщины проснулись с жалобами; у старой заболел седалищный нерв. «Гадкие немцы! — говорила своим фекальным голосом молодая. — Ах, если бы мне попались эти маленькие боши, как бы я их отшлепала». Муж жаловался, потому что от соломы у него щипало колени. Фермерша продала нам молоко, яйца, и совсем недорого.
И снова вереница машин, телеги, груженные сеном и крестьянами, велосипеды, несколько пешеходов. В Ла-Ферте-Бернаре было много беженцев, которых немецкие грузовики привезли туда и с наступлением ночи оставили, теперь они дожидались других. Снова пустые лейки и слухи: бензина нет и не будет. Я была измучена до предела и решила вернуться в Париж своими силами. С вокзала уходил поезд в столицу: он предназначался для железнодорожных служащих, которых репатриировали; было много пустых вагонов, но в них никого не пускали. Ни одного путника до Парижа не брать, таков приказ: только до Шартра, причем требовалось доказать, что это место твоего проживания. Люди рассказывали мне, что уже несколько дней приходят сюда каждое утро, и все напрасно. Говорили, что в Париже нет продовольствия, вот почему беженцев не репатриируют. Между тем газеты, радио призывали их возвращаться, и немецкие грузовики отвозили их домой; впрочем, в Ла-Ферте снабжения не было, и существовал риск там и умереть. Вернувшись, я в растерянности села на подножку автомобиля, потом решила купить еды, но не нашла ничего, кроме куска очень соленого хлеба, который уныло и проглотила. Говорили, бензина не будет три дня. Я пала духом. Оставив свой чемодан голландцам, я решила уехать любым способом; сто семьдесят километров до Парижа. Легко сказать: «Если надо, пойду пешком», однако сто семьдесят километров по асфальтовой дороге и под таким солнцем — это обескураживало. Так что я осталась сидеть на тротуаре. В кармане у меня была тысяча франков, это было много и в то же время ничего; накануне люди платили полторы тысячи за место в машине, а сегодня даже за такую цену ничего не найти. Двое мужчин прикрепили на рукава повязки и, став посреди дороги, останавливали все машины, в которых, казалось, было какое-то место, но на самом деле автомобили были забиты до отказа. Наконец остановился немецкий грузовик, к нему ринулись две женщины, и я вместе с ними; вслед за ними я перелезла через бортик. Грузовик шел в Мант: всего сорок километров до Парижа, это здорово меня продвигало на моем пути. Под брезентом было ужасно жарко, собралось множество людей, стоял густой запах бензина; я сидела на чемодане сзади и подскакивала при каждом толчке; в довершение всего я сидела против хода и с тревогой почувствовала, что у меня выворачивает желудок: меня стошнило хлебом, который я проглотила, но никто даже не обратил на это внимания. Мы остановились, я прилегла на откосе, пока другие перекусывали; один немец дотронулся до моего плеча и спросил, не хочу ли я поесть. Я ответила, что нет; чуть позже он меня вежливо разбудил. Одна старуха рассказывала, что в течение двух дней водители грузовиков одаривали всех сигаретами, едой, шампанским; они действительно были очень любезны, не похоже было, что они выполняют указания, просто им хотелось оказать услугу. Ножан-ле-Ротру показался мне чрезвычайно поврежденным, Шартр — едва затронутым, Дрё — практически целым; на дороге несколько ям от снарядов; нам встречалось много военных грузовиков, нередко солдаты нам кричали: «Heil»; в одном из грузовиков все они прикололи к своим серым мундирам роскошные красные розы. Тем временем вереница беженцев медленно тащилась вдоль дороги. В Манте я, несколько одурев, металась по городу и наткнулась на машину Красного Креста, которая как раз трогалась. Я поднялась и села на заднее место между шикарной медсестрой, похожей на некую даму из стихов Эредиа, которая об этом догадывалась и не забывала, и высокой вожатой отряда скаутов в очках; впереди находились другая медсестра и господин, некий месье де… какой-то, который вел автомобиль. Женщины рассказывали, что по всей Франции врачи бежали первыми, бросив медсестер в клиниках и больницах. Они описывали пожары вокруг Парижа, Этамп, где два ряда попавших в пробку машин загорелись, массовое бегство, недостаток помощи, смехотворность пассивной защиты: говорят, немцы смеялись, когда увидели наши траншеи-укрытия. Обе женщины были ярыми англофобами. Одна из них рассказывала, что в течение трех недель она не расставалась со своим револьвером, поскольку солдаты, английские и французские, осаждали ее машину: они хотели сбить ее, чтобы ехать быстрее. В Сен-Жермене мы сделали остановку, у меня голова раскалывалась, и я увидела в зеркале свое почерневшее от пыли лицо. Мы выпили местный напиток в совершенно пустом городе; на Сене я увидела разрушенные мосты, а дальше — воронки от бомб, рухнувшие дома, и всюду невообразимая тишина. На улице Франциска I очередь перед Красным Крестом: люди приходили узнать новости о пленных; несколько человек стояли также перед булочными, но почти все магазины были закрыты. И такая пустота на улицах! Я не ожидала встретить подобную пустыню.
На улице Вавен хозяйка зашлась отчаянным криком, так как она выбросила все мои вещи; но мне было на это наплевать. Она дала мне письмо от Сартра от 9 июня, пока еще оптимистичное. Я немного привела себя в порядок и решила пойти на почту и попытаться позвонить. На террасе «Домениля» я увидела своего отца и вместе с ним съела сэндвич и выпила кружку пива; там было несколько немцев, но они казались гораздо менее близкими, чем в Ла-Пуэз. Отец сказал, что они весьма вежливы, что в Париже теперь только немецкие новости, что иностранная валюта заблокирована, что наверняка пленных не освободят до конца войны, что существуют огромные лагеря, где они умирают от голода: в Гарше, в Антони и т. д.; их кормили «дохлой собачиной». Оккупированная Франция будет поглощена Германией, сказал мне отец, поэтому все станут заключенными. Почта была закрыта. Я зашла к матери; когда в половине девятого я уходила, она сказала, чтобы я поторопилась из-за комендантского часа. Я не думаю, что можно когда-нибудь пасть ниже, чем во время этого возвращения по пустым улицам, под грозовым небом, с пылающей головой и горящими глазами, с мыслью о том, что Сартр буквально умирает с голоду. Дома, магазины, деревья Люксембургского сада, все стояло на месте; вот только не было больше людей и никогда не будет, и я не знала, почему я выжила, это нелепо. Соврешенно отчаявшись, я легла спать.
30 июня.
Вернутся ли они? Или не вернутся? Рассказывают истории о солдатах, которые являются, одетые в штатское, когда их совсем уже не ждут. В глубине души я все же надеялась увидеть улыбающегося Сартра на террасе «Дома»; но нет, все то же одиночество, что в Ла-Пуэз, только еще более непоправимое. Меж тем в «Матен» встретилась немного утешительная заметка, в которой задаются вопросом, нельзя ли разрешить семьям связаться с солдатами; и тогда я сказала себе, что в лагерях, возможно, держат солдат, которых будут демобилизовывать постепенно. Я не могу помешать себе надеяться. Тепло. В «Доме» я опять заняла свое привычное место, возле террасы, на которой почти никого нет. Вывешено меню с дежурными блюдами, я видела лавки с великолепными фруктами и свежей ветчиной: по сравнению с Маном, с Шартром это казалось процветанием. На бульваре почти никого, два грузовика с молодыми немцами в серых мундирах. Я столько повидала их в последнее время, что ничего необычного в этом не заметила. Внезапно всей душой я поверила в некое после, и вот доказательство: я купила этот блокнот, чернила и только что записала события последних дней. В течение трех недель меня не было нигде, происходили большие коллективные события, окрашенные частной физиологической тревогой; мне хотелось снова стать личностью с прошлым и будущим. Возможно, в Париже мне это удастся. Если я смогу получить свое жалованье, я останусь здесь надолго.