Между тем, едва проснувшись, и вплоть до самой ночи я слушала все радиопередачи. 17 июня утром диктор сообщил, что Рейно подал в отставку, что Лебрен поручил Петену сформировать новое правительство. В половине первого в столовой раздался по-военному твердый и в то же время притворно отеческий голос: «Я вручаю себя Франции, дабы смягчить ее горе… С болью в сердце я говорю вам сегодня, что следует прекратить борьбу». Петен — ответственный за расправу при Вердене, посол, поспешивший поздравить Франко с его победой, близкий друг кагуляров; тон его проповеди вызвал у меня отвращение. Однако утешительно было узнать, что перестала наконец проливаться французская кровь; какая страшная нелепость, эти «сдерживающие боевые действия», когда люди погибали во имя видимости сопротивления! Я плохо понимала смысл слов: «После борьбы с честью изыскивайте в кругу солдат способы положить конец военным действиям». Я решила, что речь идет о военной капитуляции. Мне понадобилось несколько дней, чтобы понять истинное значение перемирия. Когда 21 июня были оглашены его условия, меня прежде всего интересовало то, которое касалось пленных; оно было неясным, или, по крайней мере, мне хотелось считать его невразумительным; оно предусматривало, что солдаты, интернированные в Германию, останутся там до конца военных действий; но не повезут же к себе немцы сотни тысяч людей, подобранных на дорогах; они будут обязаны их кормить: ради чего? Нет, их отправят по домам. Ходило множество слухов. Солдаты, спрятавшиеся в подвалах, в зарослях, сумели не попасть в руки оккупантов; одетые в штатское, они неожиданно вновь появлялись в своих деревнях, на своих фермах; возможно, Сартру удалось добраться до Парижа? Как узнать? Ни телефона, ни почты, никакого способа разведать, что там происходит: единственный выход — вернуться в Париж. Среди людей, оставшихся в Ла-Пуэз, был один голландец с молодой супругой и тещей, которая владела химчисткой возле Лионского вокзала: они возвращались и согласились взять меня. И снова я предпочитаю представить здесь рассказ об этом возвращении таким, каким я записала его тогда.
28 июня и последующ.
Уже четыре дня, как мне не сиделось на месте; я убедила себя, что Сартр мог внезапно вернуться в Париж и что в любом случае там я смогу узнать о нем новости. И мне хотелось увидеть оккупированный Париж, я скучала. Голландцы решили вернуться и согласились взять меня. Я встала в пять часов, со всеми простилась, я волновалась из-за отъезда, беспокоилась при мысли о той пустоте, которая ожидала меня в Париже, но радовалась возможности хоть что-то предпринять. Голландцу понадобился час, чтобы загрузить машину, его невозмутимые движения вызывали желание убить; он водрузил на крышу матрас, сзади поместил кучу чемоданов; молодая женщина нагромоздила множество маленьких пакетов, не забыв банку стручковой фасоли, оставшейся накануне от ужина, с которой она не собиралась расставаться. На то, что осталось от сиденья, поместили тещу и меня, а молодая женщина села рядом с мужем; на дамах были шляпы и блузки из белого атласа.
Все дороги были забиты машинами, то тут, то там виднелись следы бомбардировок; на обочине дороги я видела опрокинутый танк, грузовик, могилу немца с его каской и крестом и множество обгоревших машин. По прибытии в Ла Флеш я узнала, что мы пустились в путь, имея всего десять литров бензина, голландец понадеялся на немцев, обещавших распределять бензин вдоль всей дороги. Несколькими днями раньше он мог бы получить двадцать пять литров, но ему не захотелось стоять в очереди и, вместо того чтобы подождать лишних полчаса, он уехал. Поэтому в Ла Флеш он пошел в kommandantur
[107], располагавшееся в великолепном здании у воды. Именно там я увидела первые серые мундиры: в Ла-Пуэз все немцы были в зеленом. Вместе с двумя женщинами я прошлась по городу, мы купили «Ла Сарт» и прочитали об условиях перемирия. Я услышала о них по радио, не знала только об экстрадиции немецких беженцев, возмутившей меня. Я внимательно прочитала пункт, касающийся пленных, и мне показалось, что оставят лишь тех, кто уже находился в Германии. Эта мысль поддерживала меня в течение двух дней и позволила достойно держаться на обратном пути в Париж.
Голландец сообщил, что получим мы только пять литров бензина, причем в два часа пополудни; было одиннадцать часов, и он решил добраться до Мана; он «верил», что ему хватит бензина, чтобы туда доехать. В десяти километрах оттуда нас развернули: в Мане нет бензина, и там уже собралось три сотни машин. У нас больше не осталось топлива, мы застряли, но нам повезло достать на одной ферме пять литров бензина с красным оттенком, оставленного англичанами.
В полдень автомобиль остановился в Мане между двумя большими площадями: на одной находилось kommandantur, на другой — префектура. У ворот префектуры, еще закрытых, толпились две сотни человек с кувшинами, бидонами, лейками в руках; вокруг статуи какого-то члена Конвента в шляпе с пером и до смешного маленького (думаю, Левассера) остановилось множество машин, а также грузовиков, нагруженных матрасами и кухонной посудой; беженцы, жалкие и грязные, с ребятишками и тюками, ожидая, ели, дремали; люди ворчали; говорили, что ждут уже неделю, их постоянно отсылают из префектуры в kommandantur; ходили также слухи, что в Париже вообще нет провизии. Под раскаленным солнцем голландец улыбался своей дурацкой улыбкой; он не желал стоять в очереди, но его жена при моей поддержке заставила его остаться. «Я так голодна», — говорила она детским голоском; она жаловалась, что толпа плохо пахнет, и сооружала из бумаги шляпу, чтобы прикрыть голову мужа. Говорили, что сначала требовалось получить порядковый номер, на который давался талон, с его помощью можно будет получить бензин, когда он наконец появится. В половине третьего ворота открылись, и началась толчея, но служащий прогнал всех с криком, что в три часа вагон-цистерна привезет десять тысяч литров, и бензина будет сколько угодно. Несколько человек все-таки остались, им дали талоны, позволившие получить по пять литров в соседнем гараже. Но голландец проголодался. Мы пошли на площадь; там царила атмосфера ярмарочных базаров, пыльных, переполненных людьми, палимых солнцем. Толпа солдат в сером, немецкие машины, сотни грузовиков и машин беженцев; все кафе забиты немцами. Было удручающе видеть их ухоженными, вежливыми, цветущими, в то время как Франция была представлена этим жалким стадом. Вокруг площадок кружили военные грузовики, радиомашины, мотоциклы; из громкоговорителей лилась оглушительная военная музыка и передавались новости на французском и немецком: сущий ад. Победа была написана на всех немецких лицах; каждое французское лицо выражало кричащее поражение.
В кафе нечего было есть. Мы сходили за своей провизией и разделили ее. Немцы входили, выходили, приветствуя, щелкали каблуками; они пили и смеялись. Они демонстрировали отменную вежливость. Я уронила какой-то предмет, и один из них бросился поднимать его. Потом мы сели на краю тротуара рядом с автомобилем; продолжалось шествие туда-обратно: префектура, kommandantur, люди держали в руках по-прежнему пустые лейки; некоторые садились на свои бидоны и ждали чуда: грузовик-цистерну с десятью тысячами литров бензина. Прошло около двух часов. И снова голландец, устав стоять в очереди, вернулся ни с чем. В какой-то лавке мы нашли немного хлеба и колбасы; кондитерские были заполнены молодыми немцами, которые объедались мороженым и конфетами. И снова ожидание. Около восьми часов голландец нашел пять литров бензина. Какое облегчение было покинуть этот знойный караван-сарай и катить по сельской местности! Мы нашли ферму, где проспали ночь на соломе.