Четвертого июня парижский район подвергся бомбардировке. Родители Ольги умоляли ее вернуться в Бёзвиль вместе с сестрой, я тоже настаивала на этом: они уехали. Стефа с Фернаном направились в сторону Испании, они хотели тайно пересечь границу и добраться до США или Мексики
[104]. Мне же предстояло в июне провести экзамены, и я была прикована к Парижу. Сидя на террасе «Дома», я с тревогой представляла себе вхождение немцев, их присутствие в городе. Нет, я не хотела до конца войны быть запертой в этом городе, превращенном в крепость, не хотела в течение месяцев, а может, и больше жить пленницей. Но материально, морально я вынуждена была оставаться там: жизнь окончательно перестала подчиняться моим желаниям.
Внезапно все пошатнулось. В конце июня я записала рассказ об этих днях и привожу его, ограничившись, как и в своем военном дневнике, несколькими купюрами.
9 июня 1940 года
Это было воскресенье; накануне пятичасовые новости были скверные: беспорядочное отступление в стороне Эн. Вечер я провела с Бьянкой в Опере; давали оперу «Ариадна и Синяя Борода», в зале было пусто. Создавалось впечатление последней, хвастливой и символической демонстрации перед лицом врага; надвигалась гроза, мы обе нервничали; я как сейчас вижу огромную лестницу и Бьянку в ее красивом красном платье. Возвращались мы пешком, обсуждая поражение; она говорила, что всегда есть возможность покончить с собой, а я отвечала, что, как правило, никто себя не убивает. Напряженная, обеспокоенная, я вернулась в свой отель. Это воскресенье было похоже на пятнадцать последних прожитых мною дней; утром я читала, с часа до трех часов слушала музыку в «Шантеклере», ходила в кино, еще раз посмотрела «Призрак едет на Запад» и в первый раз увидела «Любовь незнакомца». Затем в «Майё» написала Сартру. Зенитная артиллерия попала в цель; в небе — облака белого дыма, сидевшие на террасе посетители поспешили прочь. Немецкое продвижение я воспринимала как личную угрозу; меня преследовала лишь одна мысль: не быть отрезанной от Сартра, не оказаться запертой, как крыса, в оккупированном Париже. Я еще немного послушала музыку и около десяти часов вернулась в отель; я нашла записку от Бьянки: она во «Флоре», у нее для меня очень важные новости, она искала меня весь день и, возможно, ночью уедет. Я пробовала найти такси, но не нашла, поехала на метро; Бьянка сидела с товарищами на террасе «Флоры», мы ушли вместе. Она сказала, что ее отец знал от какого-то человека из генштаба, что отступление назначено на завтра, что экзамены отменяются и преподаватели свободны. У меня похолодела душа, это был конец, через два дня немцы войдут в Париж, мне не остается ничего другого, как уехать с ней в Анже. И еще Бьянка мне сказала, что линию Мажино возьмут с тыла, и я поняла, что Сартр окажется в плену на какое-то время, что у него будет ужасная жизнь и я ничего не буду знать о нем; впервые в жизни у меня случилось что-то вроде нервного срыва; для меня это был самый ужасный момент за всю войну. Я собрала чемоданы, взяв только самое необходимое
[105]. Я проводила Бьянку до ее отеля на улице Руайе-Коллар, там находились ее товарищи из Сорбонны и два швейцарских друга. Мы проговорили до четырех часов утра, это было большим подспорьем — находиться среди людей в шумной компании. Еще верили в возможную победу: надо было только продержаться за Парижем до подхода американских подкреплений.
На следующий день, 10 июня, я встала в семь часов; мне повезло найти такси, доставившее меня в лицей Камиль-Се; несколько учеников пришли узнать, состоятся ли все-таки экзамены. Директриса вручила мне приказ об эвакуации: лицей перемещался в Нант. Я вернулась в Латинский квартал, встретила смеющихся учениц из лицея Генриха IV; для многих молодых людей это было похоже на праздник: день экзамена без экзамена, в хаосе и праздности; они весело шагали по улице Суфло и, казалось, очень радовались. Однако на террасах кафе было уже почти пусто, а по бульвару тянулась бесконечная вереница автомобилей. Я была в ужасном состоянии. В отеле «Руайе-Коллар» я выпила вместе со швейцарами скверное шампанское, оставленное австрийкой, отправленной в концентрационный лагерь, это меня слегка взбодрило; затем я пообедала с Бьянкой в савойском ресторане. Хозяин сказал нам, что вечером уезжает. Уезжали все. Дама из туалета в «Майё» собирала вещи, лавочник с улицы Клода Бернара закрывал магазин, квартал пустел.
Мы ожидали отца Бьянки на террасе «Майё»; это было долго и изнурительно: он сказал, что приедет между двумя и пятью часами, и мы задавались вопросом, приедет ли он вовремя, и не будет ли слишком поздно, чтобы выехать из Парижа; а главное, мне не терпелось покончить с этой историей, я не могла вынести это бесконечное прощание с Парижем. Автомобили по-прежнему двигались по улице один за другим. Люди ловили такси, брали их приступом, но такси почти уже не было. В середине дня я в первый раз увидела вереницы беженцев, которые впоследствии мне доводилось встречать так часто: с десяток больших тележек, каждая запряженная четырьмя-пятью лошадями и нагруженная сеном, с одной стороны защищенная зеленым брезентом; на двух концах громоздились велосипеды и чемоданы, а в середине сгрудились неподвижные люди под широкими зонтами; все эти композиции походили на тщательно прорисованные картины Брейгеля; можно было подумать, что это праздничный кортеж, торжественный и прекрасный. Бьянка заплакала, у меня на глаза навернулись слезы. Было очень жарко, душно, мы почти не спали, глаза щипало; какими-то вспышками прошлое с непереносимой яркостью обжигало мое сердце. На тротуаре напротив какой-то человек мирно чистил фонари. Его движения воссоздавали будущее, в которое невозможно было верить.
Машина наконец прибыла. М.Б… взял с собой одну из своих служащих, она сидела в глубине, среди громоздившихся чемоданов, мы расположились впереди. Когда мы садились, хозяйка отеля возбужденно крикнула: «Русские и англичане только что высадились в Гамбурге». Эту новость распространял солдат, прибывший из Валь-де-Грас; потом я узнала, что в последующие дни слух о вступлении в войну России упорно ходил по Парижу
[106]. У меня по-дурацки забилось сердце, однако я быстро поняла, что это неправда, поскольку в четыре тридцать по радио об этом ничего не говорили. И все-таки мы поехали со смутной мыслью, что не все еще потеряно. У Орлеанских ворот было много машин, но дорога не была пока забита; всего несколько велосипедов и никого пешком: мы уехали до того, как хлынула основная толпа. У Круа-де-Берни пришлось на четверть часа остановиться, чтобы пропустить грузовики, заполненные молодыми солдатами, вид у них был утомленный. Потом по узким дорогам мы свернули к долине Шеврёз. Стояла прекрасная погода, и, проезжая мимо цветущих вилл, можно было вообразить, будто мы отправляемся на уик-энд. В окрестностях Шартра нас заставили отклониться в сторону, нам стали попадаться некие препятствия, создававшие пробки; мы застряли в конце длинного хвоста стоявших автомобилей, люди разбегались по полям; нам понадобилось какое-то время, чтобы понять: молоденький солдат бегал от дверцы к дверце и кричал, что объявили тревогу. Мы тоже вышли и сели перекусить на опушке лесочка. Затем в течение часа мы тащились, почти не продвигаясь, за цепочкой машин, потом наконец поехали. Когда мы пересекали какую-то деревню, солдат дунул в мегафон, а потом прокричал: «Тревога! Прячьтесь у выезда из деревни!», но мы выехали на дорогу. На перекрестке молоденький солдат сообщил нам о вступлении в войну Италии: это было ожидаемо. Спускалась ночь. Привязанный к передней части машины велосипед не позволял включить фары. Мы остановились в Иллье, крохотной деревушке, где нам посчастливилось сразу же найти две комнаты у старика, страдающего базедовой болезнью. Мы пошли выпить по стаканчику в кафе, жалюзи были почти закрыты; люди обсуждали вопросы освещения и местного самоуправления, они с недоверием спросили нас, из какого района Парижа мы приехали. Вскоре мы пошли спать; Бьянка спала на матрасе в комнате своего отца, а я на просторной кровати со служащей. Большие раскатистые часы грозили помешать нам спать, но мы остановили маятник.