В конце ноября Низан получил увольнительную, он приехал в Париж, но я его не видела, о чем сожалела. И вот что мы о нем узнали: как мы догадывались, германо-советский пакт стал для него потрясением; на Корсике его товарищи-коммунисты ни словом не обмолвились о том, что затевалось: он считал, что они сознательно держали его в неведении, и смертельно обиделся. Поэтому мы вполне понимали причины его выхода из партии, но нам хотелось бы, чтобы он объяснился с нами по этому поводу более обстоятельно. Он написал Сартру коротенькое письмо, в котором ничего особенного не рассказал. Сартр ответил ему и получил от него новое письмо, датированное 8 декабря: последний признак жизни, который он нам подал.
«Мой дружок. Спасибо за твою открытку, которую я нашел, вернувшись из Парижа, где смог побывать. Париж показался мне странным, и люди, с которыми я встречался, весьма забавными. Мы с тобой в числе шести или семи наивных писателей, которые ни за Цензуру, ни с Жироду. К нам относятся не без иронии. Будем писать свои романы. Я сомневаюсь в себе, но исследование должно занимать чуть меньше, чем новаторство: я дошел лишь до второго блокнота. Все это еще долго будет непригодно для публикации. Даже романы подвергаются такой цензуре, что голова идет кругом, и теперь я не смог бы объяснить причины, заставившие меня выйти из коммунистической партии. Принимая во внимание Птижана, легкораненого, но до чрезвычайности героического, принимая во внимание, что он в частях вольных стрелков-добровольцев особого назначения и считает себя непреклонным и склонным к размышлениям. Он еще лет десять будет объяснять нам что к чему. Они с Ароном станут соперничать в философии. Между этими нео-Пеги и нео-Дильтеем нам будет не до смеха, мы будем выглядеть легкомысленными. В Париже у меня было мало времени, и я не видел Кастора, а хотелось бы встретиться, прошу передать ей привет. Пиши мне из твоего сектора 108. Привет.
Низан».
От Ольги я часто получала известия о Босте, которому опасность не угрожала, хотя он жаловался на свою безмерно отупляющую жизнь. Что касается Сартра, то он продолжал посещать таверны Брюмата и проводить исследования. Писал он мне почти каждый день, но во время массового бегства я потеряла эти письма. В одном письме к Полану
[101] он так описывал свое существование: «Моя работа здесь состоит в том, чтобы пускать в воздух шары и следить за ними в бинокль; это называется “делать метеорологическое исследование”. Вслед за тем я сообщаю по телефону сведения о направлении ветра офицерам артиллерийских батарей, которые распоряжаются ими по своему усмотрению. Новая школа использует сведения, старая бросает их в корзину. Оба метода стоят друг друга, поскольку никто не стреляет. Эта крайне мирная работа (на мой взгляд, только голубеводство, если таковое еще существует в армии, наделено более приятной и поэтичной функцией) оставляет мне много свободного времени, которое я использую, чтобы закончить свой роман. Надеюсь, через несколько месяцев он появится, и я не очень понимаю, что цензура могла бы поставить ему в упрек, разве только недостаток “морального здоровья”; но себя не переделаешь».
Так, «странная война» затягивалась; на фронте, как и в тылу, речь шла о том, чтобы убить время, терпеливо дождаться конца этого ожидания, названия которому мы не могли определить: был ли то страх или надежда? Закончился первый триместр, и во время рождественских каникул я собиралась походить на лыжах: почему бы и нет? Беда в том, что я не находила никого, кто бы поехал со мной, а на лыжне необходимо соревнование, к тому же одиночные экскурсии опасны. Бьянка сказала мне, что Канапа в таком же положении, как я: мы едва знали друг друга, но поехали вместе в Межев. Мы поселились на полном пансионе в шале «Идеаль-Спор», на вершине горы Артуа; в ту пору условия там были не на высоте, и, несмотря на его восхитительное расположение, цены были умеренные. Той зимой лыжников было мало; только по воскресеньям приходилось стоять в очереди на подвесной дороге Рошбрюна; в другие дни у меня создавалось впечатление, что снежные поля принадлежат исключительно мне. Мы хорошо ладили с Канапой, но странно негативным образом: за десять дней мы ни разу не побеседовали, даже за столом, сидя напротив друг друга, мы без стеснения читали. Вещи, которые интересовали меня — другие постояльцы шале, их болтовня и манеры, — его не интересовали, и мне так и не удалось понять, что же было ему интересно. На лыжах силы у нас были примерно равные, и мы молча скользили рядом друг с другом: по нетронутому снегу мы совершили прекрасный спуск от Прарьона до Сен-Жерве. Такое положение меня устраивало; в случае непредвиденных обстоятельств рядом со мной кто-то был, а постоянно — никого. Возвращаясь около пяти часов, садилась у стола в большом зале возле радиоприемника, которым я владела безраздельно; я крутила ручки в поисках интересного концерта: нередко мне выпадала удача, и мне очень нравилась эта охота. Я с тем большей радостью пользовалась музыкой, снегом, всем, поскольку в январе Сартр должен был приехать в отпуск.
В Париже я начала его ждать. Единственным заметным событием в течение этого месяца была одна репетиция «Ричарда III» в «Ателье».
16 января.
Репетиция «Ричарда III». Прекрасные декорации, прекрасные костюмы. Мари-Элен Дасте роскошна в своем черном платье и белом средневековом головном уборе; Блен великолепен в белом одеянии Бекингема. Один Дюллен в светлой куртке с баскским беретом, придающим ему плутовской вид. Женщины играют хорошо, и Дюллен превосходен; мужчины, кажется мне, не столь хороши, даже Блен. Мулуджи бродит по залу в ночной рубашке призрака. Дюллен преподносит серию маленьких «скетчей», как их называет Мулуджи. С высоты балкона, где он должен выступать перед толпой, он весьма продуманно гневается. Поприветствовав меня, он произносит с тем благоговейно меланхолическим видом, с каким обычно говорит о Камилле: «У нее бронхит».
В начале февраля я поехала встречать Сартра на Восточный вокзал. Неделя прошла в прогулках и разговорах; он был полон решимости не держаться более в стороне от политической жизни. Его новая мораль, основанная на понятии подлинности, которую он старался воплотить на практике, требовала, чтобы человек «брал ответственность» за свою «ситуацию», и единственный способ это сделать — возвыситься над нею, приобщившись к действию: любая другая позиция означает бегство, притворство, маскарад, основанный на дурной вере. Ясно, что он претерпел серьезное изменение, а вместе с ним и я: я сразу восприняла его идею, хотя раньше первейшей нашей заботой было держать свою ситуацию на расстоянии посредством игр, обманов, лжи. Что касается развития этой теории, то впоследствии он достаточно подробно по этому поводу объяснился, так что не стану повторяться. Пока он еще не знал — он не мог знать заранее и не хотел ничего предрешать, — в чем именно будет состоять его политическая ангажированность; зато твердо был убежден, что у него есть обязанности по отношению к младшим; он не хотел, чтобы после войны они, подобно молодым бойцам 1914—1918-х годов, ощущали себя «потерянным поколением». По поводу идеи поколения у него была довольно горячая дискуссия с Брисом Парэном, который всегда чувствовал себя затронутым, если нападали на одного из его современников. Например, нам не нравился роман «Жиль» Дриё: Парэн счел себя задетым нашей критикой. В одном письме, которое, впрочем, он не отправил, Сартр писал: «Речь не об отрицании того, что сознание Дриё сформировалось иначе, чем мое, в обстоятельствах, которых мне не довелось узнать. Это было бы ребячеством. Но не надо мне ловко подменять Дриё, когда я хочу оценивать его, и подсовывать вместо него его “поколение”, утверждая, что это одно и то же. Индивид Дриё принадлежит своему поколению, это понятно, и ему ведомы проблемы его поколения. Но не следует говорить, что он и есть это самое поколение. Поколение — это ситуация, как класс или нация, а не настроенность.