Далее существует крайне увлекательная игра в подушку, которая заключается в том, что кто-нибудь из детей, как правило, Лорхен, якобы не замечаемая Абелем, усаживается на свой стул за обеденным столом и тихо, как мышка, ждет его появления. Поглядывая вокруг и сопровождая свое приближение речами, громко и убедительно нахваливающими удобство стула, профессор подходит и садится прямо на Лорхен. «Что это? – восклицает он. – Как это?» И елозит туда-сюда, не слыша раздающееся позади него запрятанное хихиканье. «Мне на стул положили подушку? Да что же это за подушка такая, жесткая, свалялась, вся комками! Как же на ней неудобно сидеть». И он все сильнее ерзает по неподдающейся подушке и шарит позади руками – по восторженному хихиканью и писку, пока наконец не оборачивается и драму не завершает бурная сцена открытия и узнавания. От стократного повторения и эта игра нисколько не утрачивает своей увлекательности и напряженности.
Но сегодня не до подобных развлечений. В воздухе висит беспокойство, связанное с предстоящим торжеством «больших», которому еще предшествует распределенное по ролям приобретение яиц. Лорхен только продекламировала «Поезд, поезд, поезд», доктор Корнелиус, к стыду ее, только выяснил, что уши у нее разной величины, как за Бертом и Ингрид заходит соседский сын Данни, да и Ксавер уже сменил полосатую ливрею на штатскую куртку, тут же придавшую ему несколько жуликоватый, хоть и по-прежнему беспечный, симпатичный вид. Поэтому маленькие вместе с дитячьей Анной возвращаются в свое царство на верхнем этаже, профессор, по послеобеденной привычке, удаляется в кабинет почитать, а хозяйка сосредоточивает мысли и действия на бутербродах с анчоусами и итальянском салате, которые нужно приготовить танцующей компании. Пока не пришла молодежь, она должна еще с сумкой съездить на велосипеде в город и обратить в продукты питания деньги, что у нее на руках и дожидаться обесценивания которых она не имеет права.
Корнелиус, откинувшись на спинку стула, читает. Зажав сигару указательным и средним пальцами, у Маколея он прочитывает про возникший в конце семнадцатого века английский государственный долг, а потом у одного французского автора – про растущие долги Испании в конце шестнадцатого; и то и другое для семинара, назначенного на завтрашнее утро. Он намерен сравнить тогдашнее изумительное экономическое процветание Англии с роковыми последствиями, которые на сто лет раньше имела государственная задолженность Испании, и проанализировать этические и психологические причины данного различия. Это дает ему неплохую возможность перейти от Англии эпохи Вильгельма III (о ней, собственно, и пойдет речь) к эпохе Филиппа II и Контрреформации; последняя его конек, про нее он написал заслуженную книгу – часто цитируемый труд, которому профессор и обязан своей ординатурой. Сигара укорачивается и становится уже крепковатой, а он прокручивает несколько негромких, окрашенных печалью фраз, что намерен произнести завтра перед студентами – о бесперспективной с практической точки зрения борьбе медлительного Филиппа с новым, с ходом истории, с разлагающими государство силами индивидуума и германской свободы, об осужденной жизнью, а следовательно, обреченной Богом борьбе упорствующего благородства с мощью прогресса и преобразований. Он находит, что фразы удались, еще немного оттачивает их, возвращая потрепанные книги на полки, и поднимается в спальню, чтобы поставить в течение дня привычную цезуру, а именно: провести час с закрытыми ставнями и закрытыми глазами, в котором так нуждается и который сегодня, как вспоминается ему после научных отвлечений, пройдет под знаком домашне-праздничного беспокойства. Воспоминание вызывает у него слабое сердцебиение, он улыбается этому; наброски фраз про закутанного в черный шелк Филиппа путаются у него в голове с мыслями о танцевальном вечере детей, и на пять минут он засыпает.
Он лежит в кровати, отдыхает и слышит входной колокольчик – раз, другой, стук калитки, и всякий раз при мысли о том, что молодые люди уже начинают заполнять просторный холл, испытывает укольчик возбуждения, волнения и смущения. Всякий раз на такой укольчик он улыбается сам себе, но даже эта улыбка есть выражение некоей нервозности, содержащей, разумеется, и определенную радость, ибо кто же не рад празднику. В половине пятого (уже темно) он встает и приводит себя в порядок возле умывального столика. Тазик для умывания год тому назад сломался. Это вращающийся тазик, и с одной стороны крепление надломилось; его нельзя починить, потому что не дозовешься мастера, и нельзя заменить, потому что ни один магазин не в состоянии поставить данный товар. Поэтому тазик, хочешь не хочешь, пришлось подвесить повыше, над вырезом мраморной столешницы, и пользоваться им теперь можно, лишь приподняв и накренив обеими руками. При виде тазика Корнелиус качает головой, что проделывает по нескольку раз на дню, затем умывается – к слову сказать, со всей тщательностью, – подставив очки под верхний свет, протирает их до полной чистоты и прозрачности и выходит в коридор, ведущий в столовую.
Заслышав снизу перекрывающие друг друга голоса и уже заведенный граммофон, он придает лицу необходимое светское выражение. «Прошу вас, не смущайтесь!» – решает сказать он и сразу пройти в столовую к чаю. В данной ситуации эти слова представляются ему уместными: непринужденно-предупредительны вовне и неплохие нагрудные доспехи для него самого.
Холл ярко освещен; горят все электрические свечи люстры, кроме одной, которая совсем прогорела. На нижней ступени лестницы Корнелиус останавливается и оглядывает помещение. Оно красиво смотрится в свете: копия Маре над камином из красного кирпича, стенная обшивка мягкого дерева, красный ковер, на котором вразброс стоят гости – болтают, держат чашки с чаем и половинки хлебных ломтиков, куда мазнули паштетом из анчоусов. В холле праздничная атмосфера, легкий аромат платьев, волос, дыхания – такой характерный, полный воспоминаний. Дверь в гардеробную открыта – гости еще подходят.
В первый момент зрелище ослепляет, профессор видит собрание лишь в целом. Он не замечает, что Ингрид в темном шелковом платье без рукавов с белой плиссированной накидкой на плечи стоит с друзьями прямо возле него, у ступени. Она кивает и улыбается ему красивыми зубами.
– Отдохнул? – тихонько, не для чужих ушей спрашивает она и, когда профессор с неоправданным изумлением узнает ее, знакомит с друзьями. – Позволь представить тебе господина Цубера. А это фройляйн Плайхингер.
Господин Цубер тщедушного вида, Плайхингер же, напротив, – что статуя Германии, светловолоса, роскошна, легко одета, со вздернутым носом и высоким голосом дородных женщин, как выясняется, когда она отвечает профессору на учтивое приветствие.
– О, добро пожаловать, – говорит он. – Как чудесно, что вы оказали нам честь. Соученица, вероятно?
Господин Цубер – товарищ Ингрид по игре в гольф. Он занят в хозяйственной сфере, трудится в пивоварне своего дяди, и профессор коротко перешучивается с ним по поводу слабого пива, делая вид, что безгранично переоценивает влияние молодого Цубера на качество напитка.
– Но не смущайтесь же! – говорит он затем и хочет пройти в столовую.
– А вот и Макс! – восклицает Ингрид. – Эй, Макс, копуша, сколько можно тебя дожидаться на танцы?..