Большие называют родителей «стариками» – не за спиной, они обращаются к ним так, причем очень ласково, хотя Корнелиусу всего сорок семь, а его жене еще на восемь лет меньше. «Почтенный старик! – говорят они. – Милейшая старушка!», а родители профессора, которые влачат в его родных краях порушенную, запуганную старческую жизнь, именуются ими «простаречьем». Маленькие же, Лорхен и Кусачик, что столуются наверху вместе с «голубой Анной», называемой так из-за синевы щек, по примеру матери обращаются к отцу по имени, то есть говорят «Абель». Звучит это в своей вызывающей доверительности невероятно смешно, особенно в прелестном исполнении пятилетней Элеоноры, которая точь-в-точь похожа на госпожу Корнелиус с детских фотографий и которую профессор любит больше всего на свете.
– Старичок, – приятно говорит Ингрид, положив свою крупную, но красивую кисть на руку отцу, который сообразно бюргерскому, не вполне противоестественному обычаю сидит во главе семейного стола (сама Ингрид занимает место слева от него, напротив матери), – дражайший предок, позволь освежить твою память, ибо ты наверняка сублимировал. Так вот, сегодня после обеда у нас намечено небольшое увеселение – гусиный припляс и селедочный салат. Лично для тебя сие означает, что следует сохранять выдержку и не падать духом – в девять все закончится.
– Вот как? – откликается Корнелиус, у которого вытягивается лицо. – Ну что ж, отлично, – кивает он, демонстрируя тем самым, что находится в гармонии с необходимостью. – Я, правда, думал… Значит, час пробил? Ну да, четверг. Как летит время. И когда же придут гости?
– Начнут прибывать в половине пятого, – отвечает Ингрид, которой брат при общении с отцом уступает первенство, так что пока он будет отдыхать наверху, то почти ничего не услышит, а с семи до восьми все равно отправится на прогулку. При желании может, конечно, улизнуть и через террасу.
– О, – отмахивается Корнелиус, имея в виду: «Ты преувеличиваешь».
Тут все-таки вступает Берт:
– Ваня не играет только в четверг. В любой другой день ему пришлось бы уйти в половине седьмого. Всем было бы обидно.
«Ваня» – это Иван Герцль, прославленный первый любовник Государственного театра, близкий друг Берта и Ингрид, которые частенько попивают с ним чай и навещают его в гримерке. Он артист новейшей школы, на сцене принимает странные, по мнению профессора, крайне жеманные позы и надрывно кричит. Профессора истории это расположить никак не может, а вот Берт находится под сильным влиянием Герцля, подводит черным нижние веки, что уже неоднократно приводило к тяжелым, хоть и безрезультатным сценам с отцом, и с юношеским бессердечием по отношению к душевным страданиям пращуров заявляет, что изберет профессию танцора, Герцль для него – образец, и даже официантом, в «Каире», он намерен двигаться точно так же.
Корнелиус чуть наклоняется к сыну и слегка приподнимает брови, подпустив лояльной нетребовательности и самообладания, что подобают его поколению. В пантомиме не заметна явная ирония, за руку не схватишь, она так, вообще. Берт вправе отнести ее как к себе, так и к таланту самовыражения своего друга.
«Кто же еще придет», – осведомляется хозяин дома. Называются имена, более-менее ему знакомые, имена из района особняков, из города, соучениц Ингрид по женской гимназии… Короче, нужно еще созвониться. Например, позвонить Максу, Максу Гергезелю, студ., инж.; само имя дочь тут же произносит в тягучей, гнусавой манере, в которой, по ее утверждению, все Гергезели ведут частные разговоры и которую она и дальше передразнивает так забавно и достоверно, что родители от смеха рискуют подавиться скверным пудингом. Ибо даже в нынешние времена, когда что-то смешно, нужно смеяться.
В кабинете профессора то и дело звонит телефон, и большие бегают туда, ибо знают, что это им. Многие после последнего подорожания вынуждены были отказаться от телефона, но Корнелиусам еле-еле удалось его сохранить, как удается пока сохранять и выстроенный до войны особняк – благодаря многомиллионному жалованью ординарного профессора истории, которое худо-бедно приноровили к обстоятельствам. Дом в предместье элегантен, удобен, хоть и несколько запущен, поскольку из-за дефицита стройматериалов ремонтные работы невозможны, к тому же изуродован железными печами с длинными трубами. Но именно в таких условиях живет теперь бывшая верхняя прослойка среднего сословия, поскольку живет она скудно и трудно, в поношенной, перелицованной одежде. Дети другого не знают, для них это норма и порядок, они родились усадебными пролетариями. Вопрос гардероба их не особо волнует. Этот народец изобрел себе сообразный времени костюм – продукт бедности и бойскаутского вкуса, летом состоящий чуть ли не исключительно из подпоясанной льняной рубахи и сандалий. Взрослым – бюргерам – тяжелее.
Побросав салфетки на спинки стульев, большие в соседней комнате говорят с друзьями. Звонят приглашенные. Подтверждают, что придут, или говорят, что не придут, или хотят что-то обсудить, и большие обсуждают затронутые вопросы на жаргоне своего круга, который переполнен идиоматическими выражениями и озорством и из которого «старики» не понимают почти ни слова. Они тем временем тоже кое-что обсуждают – угощение для гостей. Профессор демонстрирует бюргерское честолюбие. Он хочет, чтобы на ужин после итальянского салата и бутербродов с черным хлебом был еще торт, что-нибудь тортообразное, но госпожа Корнелиус заявляет, что это слишком – молодежь ничего такого и не ждет вовсе, полагает она, и дети, в очередной раз вернувшись к пудингу, с ней соглашаются.
Хозяйка дома, тип внешности которой унаследовала более высокая Ингрид, от сумасшедших экономических сложностей поникла и потускнела. Ей бы на воды, но из-за того, что все перевернулось вверх тормашками, что задрожала под ногами земля, данное предприятие покамест неосуществимо. Она думает о яйцах, которые непременно нужно сегодня купить, и говорит об этом – о яйцах по шесть тысяч марок, их дают только по четвергам в определенном количестве и в определенном магазине, в четверти часа ходьбы отсюда, и с целью приобретения этих самых яиц дети сразу после обеда прежде всего остального должны отправиться туда. За ними зайдет Данни, соседский сын, Ксавер в цивильном костюме тоже присоединится к юному обществу.
Магазин выдает только по пять яиц в неделю на семью, и потому молодые люди по отдельности, по очереди и под разными вымышленными именами переступят порог магазина, дабы раздобыть для особняка Корнелиусов два десятка яиц. Это главное еженедельное развлечение всех участников, не исключая и русского мужика Кляйнсгютля, но прежде всего Ингрид и Берта, которые весьма склонны к мистификациям, розыгрышам ближних и на каждом шагу устраивают их просто так, даже когда из этого не выходит никаких яиц. В трамвае они обожают неявно, представляясь, выдавать себя совсем не за тех молодых людей, кем являются в действительности; изъясняясь на местном диалекте, на котором вообще-то не говорят, они ведут громкие, долгие, завиральные, самые обычные людские разговоры: обыденнейшие замечания про политику, цены на продукты, про несуществующих людей, так что весь вагон благосклонно, но все же со смутным подозрением, что здесь что-то не так, прислушивается к безгранично-будничной бойкой болтовне. Тогда они распоясываются и начинают рассказывать про несуществующих людей самые ужасные истории. Ингрид может высоким, дрожащим, вульгарно щебечущим голоском признаться, что она продавщица, имеющая внебрачного ребенка, сына, который обладает садистскими наклонностями и недавно в деревне так неслыханно истязал корову, что христианину и смотреть-то невозможно. От того, как она выщебечивает слово «истязал», Берт чуть не лопается со смеху, но выказывает жутковатое участие и вступает с несчастной продавщицей в долгий, жуткий и вместе с тем порочный и глупый разговор о природе болезненной жестокости; наконец чаша терпения пожилого господина напротив, что держит билет между указательным и безымянным пальцами, переполнена и он публично ропщет в связи с тем, что столь молодые люди в таких подробностях обсуждают подобные темы (он использует высоконаучное греческое окончание множественного числа – «themata»). В ответ Ингрид делает вид, что захлебывается слезами, а Берт притворяется, будто лишь крайним усилием подавляет, смиряет ужасный гнев на пассажира, хоть надолго его и не хватит, он сжимает кулаки, скрежещет зубами, дрожит всем телом, и пожилой господин, который хотел только добра, на ближайшей остановке поскорее сходит с трамвая.