Смерть в Венеции - читать онлайн книгу. Автор: Томас Манн cтр.№ 70

читать книги онлайн бесплатно
 
 

Онлайн книга - Смерть в Венеции | Автор книги - Томас Манн

Cтраница 70
читать онлайн книги бесплатно

Таковы забавы «больших». В них огромную роль играет телефон; большие звонят всему белу свету – оперным певцам, государственным деятелям, церковным иерархам, представляются продавщицей или графом и графиней Маннстойфель и никак не хотят примириться с тем, что их неправильно соединили. Однажды они выгребли с родительского подноса все визитные карточки и разбросали их в почтовые ящики округи как попало, хотя и не без чутья на обескураживающую полувероятность, что привело к немалым волнениям, поскольку невесть кто вдруг ни с того ни с сего якобы нанес визит бог знает кому.

Ксавер, сняв перчатки (которые надевает, чтобы подавать на стол), так что на левой руке можно видеть желтое кольцо цепочкой, отбрасывая волосы, заходит в комнату убрать посуду. Пока профессор допивает слабенькое пиво за восемь тысяч марок и закуривает сигарету, на лестнице и в холле раздается гомон «маленьких». Они, как обычно, являются показаться родителям после еды; сразившись с дверью, на ручке которой зависают вместе, топоча по ковру, спотыкаясь на торопливых, неловких ножках в красных войлочных тапочках, съехавших носочках, крича, лопоча, что-то рассказывая, врываются в столовую, причем каждый стремится к своей цели: Кусачик – к матери, вовсю орудуя ногами и забираясь ей на колени, чтобы сообщить, сколько съел, а в доказательство предъявить надутое пузико, Лорхен – к своему «Абелю», полностью своему, потому что она – «его», потому что она, радостно улыбаясь, ощущает задушевную и, как всякое глубокое чувство, несколько печальную нежность, с которой он обхватывает тельце маленькой девочки, любовь, с какой смотрит на нее и целует изящно сформированную ручку или висок, где так нежно и трогательно проступают голубоватые прожилки.

Являя сильное и одновременно неопределенное родственное сходство, подчеркиваемое единообразной одеждой и стрижкой, дети вместе с тем заметно отличаются друг от друга – прежде всего с точки зрения мужского и женского. Это маленький Адам и маленькая Ева, совершенно очевидно, что Кусачик, кажется, акцентирует даже сознательно, повинуясь своему самоощущению: у него и так более коренастая, кряжистая, мощная фигура, но он дополнительно педалирует четырехлетнее мужское достоинство повадками, выражением лица, речью, тем, как по-спортивному болтает ручками, свисающими с несколько приподнятых плеч, будто у какого-нибудь молодого американца; во время разговора он оттягивает рот книзу и пытается придать голосу низкое, грубоватое звучание. Впрочем, это достоинство и мужественность – скорее цель, нежели в самом деле укоренены в его природе, ибо он выношен и рожден в разоренное, опустошенное время; у него довольно лабильная, возбудимая нервная система; он тяжело переживает жизненные неурядицы, склонен к вспышкам ярости и бешенства, к горьким, ожесточенным рыданиям из-за любой мелочи и уже потому является предметом особого попечения матери. У него карие, как каштаны, глаза, которые слегка косят, так что ему, пожалуй, скоро придется надеть специальные очки, длинный носик и маленький рот. Нос и рот от отца, что стало совсем ясно, с тех пор как профессор, избавившись от бородки клинышком, стал гладко бриться. (Бородка была уже в самом деле невозможна; даже исторический человек в конечном счете вынужден идти на подобные уступки современным нравам.) А у Корнелиуса на коленях дочка, его Элеонорхен, маленькая Ева – куда изящнее Кусачика, с куда более прелестным выражением личика, и отец, как можно дальше отводя от нее сигарету, позволяет изящным ручкам теребить свои очки с разными для чтения и дали стеклами, которые изо дня в день требуют ее любопытствующего внимания.

Вообще-то он чувствует, что предмет жениного предпочтения избран с большим благородством, чем его, что трудная мужественность Кусачика, возможно, повесомее более уравновешенного очарования его дитенка. Но сердцу, полагает он, не прикажешь, и его сердце принадлежит малышке, с тех пор как она явилась на свет, с тех пор как он в первый раз увидел ее, и почти всегда, держа ее на руках. Корнелиус вспоминает тот первый раз: это произошло в светлой палате женской клиники, где родилась Лорхен – через двенадцать лет после больших. Он подошел, и почти в то самое мгновение, когда, ободренный материнской улыбкой, осторожно отвел балдахин кукольной кроватки, что стояла подле большой и вмещала маленькое чудо (оно лежало в подушках, будто омываемое ясным светом восхитительной гармонии, дивно вылепленный образ – совсем еще крохотные ручки уже тогда так же красивы, как сейчас; открытые глаза, тогда небесно-голубые, отражают светлый день), – почти в ту самую секунду он почувствовал, как его схватило, скрутило; это была любовь с первого взгляда и навсегда, неведомое, нежданное, нечаемое – если иметь в виду рассудок – чувство овладело им, и он сразу, с изумлением и радостью понял, что оно ему до конца дней и ночей.

Впрочем, доктору Корнелиусу известно, что о нежданности, абсолютной непредвиденности и даже полной невольности этого чувства, если поразмыслить, говорить не приходится. Вообще-то он понимает, что оно неспроста навалилось на него, сплелось с его жизнью, что неосознанно он был к нему готов, вернее, подготовлен, что-то в нем было подготовлено для того, чтобы в нужный момент породить это чувство, и это «что-то» есть его ипостась профессора истории. Звучит крайне странно, но доктор Корнелиус этого и не говорит, просто иногда знает, украдкой улыбаясь. Знает, что профессора истории любят эту свою историю не когда она совершается, а когда уже свершилась, что они ненавидят текущие сдвиги, воспринимая их незаконными, нелогичными, наглыми, одним словом, «неисторическими», а душой тянутся к логичному, добропорядочному и историческому прошлому. Ибо прошлое, вынужден признавать университетский ученый, прогуливаясь перед ужином по набережной, окутано атмосферой вневременного и вечного, и атмосфера эта намного милее нервам профессора истории, нежели наглость настоящего. Прошлое увековечено, а значит – мертво, и источником всякой добропорядочности и всякого уцелевшего чувства является смерть. Доктор таинственно прозревает это, одиноко шагая сквозь мрак. Именно его уцелевший инстинкт чувство «вечного» спаслось от наглости времени в любви к дочери. Ибо отцовская любовь и дитя на груди матери безвременны, вечны и потому так священны и прекрасны. И тем не менее Корнелиус сквозь мрак угадывает, что с этой его любовью что-то не так, не совсем в порядке – он теоретически признается себе в этом во имя науки. Она имеет в своем истоке некую пристрастность, эта любовь; есть в ней какая-то враждебность, какое-то отторжение истории, совершающейся и предпочтение истории свершившейся, а значит – смерти. Да, довольно странно, и тем не менее верно, в известной степени верно. Его пылкость по отношению к этой чудесной толике жизни и потомства имеет что-то общее со смертью, связана со смертью, она против жизни, и в известном смысле это не очень-то прекрасно, не очень-то хорошо, хотя, конечно, было бы безрассуднейшим аскетизмом из-за таких случайных научных прозрений вырвать из сердца самое нежное, самое чистое чувство.

Он держит на коленях дочку, свесившую тонкие розовые ножки, и, приподняв брови, говорит с ней ласковым, игриво-почтительным тоном, с восхищением слушает милый, высокий голосок, каким она отвечает ему, называет Абелем. Он обменивается понимающими взглядами с матерью; та занимается своим Кусачиком, с мягким упреком взывая к его разуму, силе воли, поскольку сегодня, раздраженный жизнью, он опять впал в ярость и вел себя, как бесноватый дервиш. Порой Корнелиус бросает чуть подозрительный взгляд и на «больших», предполагая определенную вероятность того, что они тоже не бесконечно далеки от некоторых научных прозрений его вечерних прогулок. Но если и так, они ничем не дают этого понять. Стоя за стульями, облокотившись на спинки, они благосклонно, хоть и довольно иронично созерцают родительское счастье.

Вернуться к просмотру книги Перейти к Оглавлению Перейти к Примечанию