– Вы имеете в виду, что я должен сделать вам одолжение.
– Не надо мне объяснять, что я имею в виду.
Продолжать дальше в том же духе было слишком опасно, поэтому Гарри замолчал, не зная, что еще сказать. Во время паузы правая рука Вердераме, которую он, вероятно, сознательно держал под столом, прикрывая то лацканом пиджака, то зажатой в пальцах тканевой салфеткой, на пару секунд открылась. Вердераме заметил, что глаза Гарри остановились на ней и следили за ее движением в то короткое время, когда она была на виду. Ноготь большого пальца на правой руке был темно-желтым, кроме ногтя, это пятно занимало и часть пальца, не меньше дюйма. То, что увидел Гарри, было неприятной тайной Вердераме, и Гарри сразу понял, что не сможет добиться ничего большего.
– Две тысячи?
– Две тысячи.
– Мой отец платил четыреста.
– Тогда я собирал деньги для Готлиба. Твой отец и ниггер платили по шестьсот. Может, во время войны немного меньше. Твой отец скулил, как шелудивый пес, выпрашивая подачку.
– Что делал мой отец? – Голос у Гарри звучал уже не так нерешительно.
– Твой отец, детка, скулил как собака. И все-таки платил, как положено.
– Не думаю, чтобы он скулил, – сказал Гарри.
– А я думаю, скулил. Где ты его схоронил, на собачьем кладбище?
Донесся скрип и царапанье ножек об пол – грузные мужчины у бара слезли с табуретов. Отсутствие всякого выражения на побелевшем лице Гарри показалось им самым опасным признаком.
– Ты только что вернулся с войны, – сказал Вердераме, – где сражался за столом. Позволь мне кое-что тебе сказать. Я воюю с тех пор, как мне исполнилось десять. Это все, что я знаю. Я не умею делать ничего другого. И не хочу делать ничего другого. И не буду притворяться, что не люблю это делать, так же, как коп, что бы он ни говорил, любит свое дело. Я тебя не знаю. Мне на тебя наплевать. Ты для меня ничего не значишь. Тебя только что ввели в игру, в которую я играл, когда тебя еще на свете не было. Как ты будешь играть, решать тебе, но я уверен, что у тебя нет никакого представления о том, через что мне пришлось пройти, чтобы добраться до этого стола. Просто имей в виду, что у меня за спиной стена, а у тебя – дверь.
Его гнев уже вырвался из-под контроля.
– Так что я хочу знать, кто ты такой, черт возьми? Какой-то мудак, ввалившийся с улицы. Являешься сюда и думаешь, что ради тебя я поменяю правила, с чего бы это? Я тебе скажу, потому что знаю. Это из-за того, что ты считаешь, будто мне не нравится мое дело. Ты так думаешь? Хочешь скакать на белой лошадке? Оглянись вокруг. Думаешь, мэр не получает свой куш от нас обоих? И комиссар? Каждый дрючит кого-нибудь еще. Это называется круговой порукой. Будешь мешать – сдохнешь, а система останется. Война не закончена, детка. Она никогда не заканчивалась, даже когда еще не начиналась. И она ведется прямо здесь, каждый день. Понял?
– Иногда закончить что-то, – сказал Гарри, переступая черту, – бывает труднее, чем начать.
– Мне не нравится то, что ты говоришь, – с нажимом сказал Вердераме.
Гарри задержался с ответом не больше чем на секунду.
– Мы уже сделали первый взнос. Мы заплатим остальное.
– Пятьсот ты остаешься должен.
Гарри был ошеломлен.
– Я заплачу пятьсот в пятницу.
– После этого можешь снова платить по две тысячи, – сказал Вердераме. – С Рождеством.
16. Абак
После аудиенции на Принс-стрит Гарри с Корнеллом отправились к бухгалтеру. Когда в разговоре всплывало имя Людвига Бернштейна, всегда вспоминалась единственная шутка, которую этот бухгалтер начал отпускать еще до начала века, а закончит, видимо, только после того, как прекратит дышать. «Я вам не юридическая контора, – ворчал он, – я бухгалтер!» Чем больше он это повторял, тем, по его мнению, смешнее это звучало и тем меньше так считали все остальные, и это было небольшой частью всеобъемлющего несчастья, которое убивало его дольше, чем большинство людей вообще живут на свете.
На семнадцатом этаже офисного здания, расположенного на Третьей авеню в районе Сороковых улиц, полдюжины разнокалиберных вентиляторов гоняли воздух с довольным и утешительным жужжанием, пока эти июньские звуки, переносясь из комнаты в комнату, не начинали согласованно гудеть, как устойчивый ветер в далеком море. Гарри и Корнелл сидели в приемной, где, кроме чтения предлагаемых журналов – «Жизнь мальчиков»
[53]
и «Домашний очаг», – можно было смотреть через дорогу на здания, которые казались почти серебряными на обжигающем солнце. Снаружи доносился непрерывный шум движущихся машин, а вентилятор размерами со щит Ахиллеса, стоя в углу на одной черно-хромированной ноге, болтался взад и вперед, словно хотел сказать не просто «нет», но «ай-яй-яй».
– Здесь написано, Корнелл, что не надо надевать пончо на конную прогулку, потому что лошадь может испугаться, если пончо будет хлопать на ветру. В этом есть смысл.
– Очень полезная информация, – сказал Корнелл, – особенно для Манхэттена.
– А вы что читаете? – спросил Гарри.
– Рецепты яблочного пирога.
– Как вы думаете, он разложил тут эти журналы, чтобы раздражать своих клиентов или чтобы самому выглядеть умнее на их фоне?
– Я думаю, эти журналы лежат здесь потому, что он их выписывает.
Вошла высокая женщина с волосами, уложенными в виде лакированной мантильи, подходящей только для гигантской танцовщицы фламенко, и объявила, что мистер Бернштейн освободился. Они быстро встали и, пересекая приемную, слышали, как вентилятор перелистывает страницы брошенной «Жизни мальчиков», словно пытаясь найти там что-нибудь интересное.
В Людвиге Бернштейне было целых пять футов роста, а волос у него на голове, торчащих, как терновник, оставалось ровно столько, чтобы делать ее похожей на распределительный щит. Он всегда носил твид, как будто для него не существовало такого понятия, как тепло, и, хотя на лацкане у него красовалась маленькая карточка, сообщавшая, что он страдает эпилепсией, припадков у него никогда не бывало. Малоподвижный, словно внутри у него помещалась вертикальная арматура, он был доброжелателен и умен.
– Людвиг, это Гарри, – сказал Корнелл, – сын Мейера.
– Людвиг Бернштейн – это вам не юридическая контора, а бухгалтер! – Он заклокотал от смеха, а затем перешел к делу. – Цифры, которые вы мне дали, если предположить, что они приблизительно верны, вряд ли могут внушить надежду. Но, прежде чем мы их обсудим, мне следует сообщить вам, что в связи с обстоятельствами, которые мы не можем контролировать, наш гонорар возрастает с двенадцати до пятнадцати тысяч долларов.
– Это просто… это… – сказал Корнелл.
– Вы же понимаете, что это не для нас, Корнелл. Мы не увидим ни пенни с этого повышения. Это для них.